Изменить стиль страницы

Нет, господа коммунисты, не с того конца вы взялись за переустройство мира, не с того, он, Йозеф Геббельс, заявляет вам это самым категорическим образом! Быть господином, повелителем, обладателем — вот главная побудительная пружина всей жизни человека. На эту его, человека, слабость и ставят национал-социалисты. Ставка их, вне всякого сомнения, беспроигрышная.

Возвращая начальнику штаба сухопутных сил утвержденную директиву, фюрер, хорошо помнится, обвел присутствовавших повеселевшими глазами: «Аттила не подписывал никаких бумаг, у него не было танков и самолетов, но он объединил германские племена и подчинил себе ту самую территорию, о которой идет речь в «плане Барбаросса», — от Рейна до Волги. Я совершу величайший акт справедливости, возвратив эти земли Великой Германии. Мы со спокойной совестью можем повторить слова императора Фердинанда, сказанные четыреста лет назад: «Пусть погибнет мир, но свершится правосудие…» Поздравляю вас, друзья!..»

Трудно, порой почти невозможно угадать замыслы фюрера, но в конечном счете он всегда непреклонно последователен. Геббельс снял с полки «Майн кампф», раскрыл на закладке:

«Мы, национал-социалисты, сознательно отворачиваемся от направления внешней политики довоенного периода. Мы начинаем там, где мы остановились шесть столетий тому назад. Мы покончили с вечным германским устремлением на юг и запад Европы и устремляем свой взор в сторону земель на востоке…»

Когда эти слова были написаны, когда впервые прочитал их он, Геббельс?! Очень давно! А фюрер им до конца верен.

— Да, именно так! — вслух сказал Геббельс и поставил книгу на место, задержал взгляд на корешке другой, добавил: — В этом отношении нетитулованный Йозеф из Рейдта давно превзошел вас, барон Шенгаузен-Бисмарк, хотя вы, как говорят, были величайшим изобретателем блефов!..

И вот в то время, когда униженная Германия становится по-настоящему Великой Германией, когда перед ней склоняются государства и континенты, когда все национал-социалистское находит широчайшую поддержку в немецком народе, в это время какой-то негодяй пишет пакостные стишки.

Геббельс вынул из папки фотокопию с рукописного оригинала стиха, снова прочитал, как читал уже не раз, в одной руке держа лист, а другой упираясь в бедро. И тонкая кожа лица побледнела до прозрачности.

Всюду карьеры,
премии, льготы.
Нет лишь у эры
взмаха и взлета.
Подлы — от силы.
Честны — от лени.
Долебезили.
Доуцелели.
Тела — наросты.
Духа — изъяны.
Кто не прохвосты,
те — обезьяны.
Женщины наши —
в прошлом Минервы[7], —
если не наци,
то Геббельса стервы.
Век опостылел.
Больше нет мочи.
Мы — как пустыни.
Сброд одиночеств.
Тянемся к винам
и к незнакомкам.
Скоро — на вынос.
Снова — в потемки.
Ночью услышав
крик лебединый,
всем лицемерьем,
всею гордыней
в небо уткнемся,
будто в подушку,
и… задохнемся,
продавшие душу…

Посмотрел в окно. Снег перестал идти, солнце растолкало тучи и ослепляюще зажгло белизну площади Вильгельма, не тронутую пока ни единым следом. Вновь пробежал глазами стишок. Неожиданно для себя обнаружил, что в стихотворении нет ни одного восклицательного знака.

— Ничтожный пигмей! — Геббельс бросил лист на стол. — Ты действительно «доуцелел». Как Кете Кольвиц. Или Ремарк. Или Манны. Если ты еще не за границей, то ты пожалеешь, что на свет родился… И придет время, не укроетесь, предатели, и за границей. Это я вам обещаю!..

Геббельс сунул пальцы за борт френча и медленно, бесшумно прошел к окну. Он словно бы крался к нему, словно бы ожидал увидеть из него тех, «доуцелевших», кто еще должен был пожалеть о своем появлении на сем белом свете.

На площади Вильгельма, сминая снежную белизну, промаршировала рота солдат. В красивом четком ритме высоко, «до аппендикса», поднимались ноги в сапогах. Даже из окна видно было, как среди прилипшего к подошвам снега рядками поблескивали головки кованых гвоздей. В ритмичном покачивании вспыхивали над касками жала широких штыков. Правый кулак каждого солдата крепко стискивал жесткий ремень винтовки. Впереди роты шагал маленький худой офицер в фуражке с необыкновенно высокой тульей. Глядя на него, Геббельс невольно усмехнулся: «Хочешь казаться выше, дорогой обер-лейтенант?» Ему вспомнилось, что и сам он когда-то носил необычайно высокий цилиндр, чтобы не выглядеть коротышкой с таким, скажем, верзилой, как Герман Геринг.

Он глянул на себя в стекле шкафа, глянул на удачный портрет работы Рихтера. Полюбовался лбом, ладонью пригладил волосы, чтобы они его не закрывали.

«Я сделаю Рихтера великим художником эпохи национал-социализма! — решил Геббельс. — Даже тот обер-лейтенант, что провел роту, будет отдавать ему честь! А этот? — метнул взгляд на глянцевый лист фотокопии. — Этого мы еще найдем…»

3

Когда Макс вновь вошел, Геббельс опять усадил его в кресло, стал прохаживаться, рассуждая о месте каждого немецкого художника в тысячелетнем рейхе, о его задачах и ответственности перед историей — ни больше ни меньше… Выдвинув на несколько секунд ящик стола, полюбовался фотокарточкой и, задвинув обратно, спросил:

— Вы с натурщицами работаете?

— В моих произведениях пока нет… таких женщин, доктор… Натурщицы дорого стоят… стоили, — быстро поправился Макс.

— Я имел в виду не только обнаженных натурщиц, — насмешливо посмотрел на него Геббельс. — Впрочем, работа с голыми натурщицами — одна из неосуждаемых привилегий живописцев. И они, как правило, не уклоняются от нее… Я считаю, что вам тоже нужно чаще обращаться к образу женщины. Мне представляется, что душа того художника, который не пишет женщин, мелка как блюдце. Нам, Рихтер, нужен культ здорового женского тела, наши женщины должны рожать здоровое потомство. Здоровая женщина — здоровая нация. Я презираю американок, тощих, анемичных. От наших женщин мы должны получать здоровых парней…

Геббельса часто прерывали телефонные звонки. С аппарата, напоминавшего своей громоздкостью пишущую машинку «Ундервуд», он снимал трубку, тыкал пальцем в одну из кнопок, светлым тенором кидал:

— Я слушаю!..

Ему что-то говорили, он в ответ бросал несколько фраз, клал трубку и возвращался к разговору с Рихтером. Да, художник нравился ему. К тому же Геббельсу хотелось выговориться, не с трибуны, а вот так, наедине, тет-а-тет, что ли, интимно, и пусть золотым сном вспоминаются Рихтеру минуты, проведенные в кабинете рейхсминистра…

— Вы бывали в Веймаре, видели картон Карстенса «Ночь и ее дети»? Какова Ночь там! Каковы женщины! Такие женщины нужны нации, Рихтер, такие. Такое искусство, я говорю, вечно. Это не мазня вроде так называемой графики Пикассо или «Башни синих лошадей» Марка. Нагромождение каких-то подобий лошадей… Вы видели эту вещь? Впрочем, вряд ли: я приказал убрать из музеев чушь этого бездарного маляра!

Лицо Геббельса горело, руки его то сцеплялись энергично за спиной, то втыкались кулаками в бока, то искали что-то на столе или передвигали с места на место подаренный портрет, чтобы свет падал на холст из разных точек. Вероятно, более благодарного слушателя, причем понимающего глубоко, профессионально, ему не столь часто приходилось встречать. Как ни странно, Максу в это время пришла совсем другая мысль: «Из-за своей больной ноги доктор никогда не сможет ходить в высоких лакированных сапогах…»

вернуться

7

Минерва — в римской мифологии богиня, покровительница ремесел, наук и искусств.