Изменить стиль страницы

— Становись до плетня, кат! За кровь невинных буду тебя казнить…

В эту минуту увидел их Стахей Каршин, спешившийся у калитки, где стоял конь Устима, Стахей увидел бледное, скованное смертным ужасом лицо казака, увидел перекошенное яростью лицо Устима, занесшего шашку для удара. Ринулся к ним:

— Устим, так твою! Это ж мой брат!..

Минуты три стояли Устим и Стахей над зарубленным урядником, который все никак не мог распроститься с жизнью и, лежа на спине, сильно и часто двигал по бокам руками, словно в веслах угребался, плывя по весеннему Уралу.

Наконец Устим сказал с ледяным смешком:

— Сробыв я из твоего брата двухголового царского орла! — И резанул Каршина взглядом: — Може, и ты таким, як он, был, пока до нас не перейшов, га? Скажи, будь ласка. Так я зараз и тебя рядом положу…

Стахей со звоном выдернул свою саблю, щеки его тряслись, а глаза плакали:

— Зарррублю!

— Тихо, Стахей, тихо! — потыкал ему в грудь шашкой Устим.

Стахей повалился на снег, и из его горла вырвался не плач, а рев, от которого даже у Устима по спине озноб прошел.

В тот же день Стахей Каршин попросился перевести его в другой эскадрон. Он не был уверен, что в первом же бою не срубит односельчанина…

2

За разговорами незаметно проехали шесть километров. Поднялись на взгорье, объехали курган. Глазам открылось поле, большое, гектаров на триста. Не скупилась зима на снег, а гребни пашни все же виднелись то здесь, то там. Они казались черной пеной, гонимой ветром по белому полю. Те, кто ехал впереди, уже выпрягали лошадей, ставили к саням с сеном. Многие, не мешкая, взялись за лопаты, рубили наст, ставили снежные плиты торчмя, сооружали заборчики, шалашики — преграду метелям.

Стахею Силычу такая поспешность вроде бы и не понравилась:

— Уже дают ноздрям пару, стараются без роздыху. — Становясь в цепь, перекрестился, шутя ли, всерьез — по лицу не понять: — Ну, до первого обмороку!..

Костя оказался между Настей и Айдаром. Огляделся. За Настей был дядя Сергей, дальше учительница Шапелич, еще дальше — Танька, рядом с ней Калиева Ольга. Эти — справа. Слева, за Айдаром, с хеканьем рубил наст Григорий, проворно поспевал возле него Анджей, потом — Стахей Силыч, Устим Горобец, его жена Варвара, жена Стахея Силыча Степанида Ларионовна, за ними, но уже далеко впереди, мать Кости Евдокия Павловна со своими бабоньками. Хрустел снег под лопатами, скрипел под ногами. Казалось, по всему огромному полю десятки людей шинкуют капусту.

Пока осматривался Костя, отстал, руки озябли в варежках. Подышал в них. Востер глаз у Стахея Силыча — тут же заметил:

— Только взялся за дело, а уж в коготки дуешь?!

Костя взмахнул лопатой так, словно собирался отсечь голову поверженного врага. Вырубил большой квадрат наста, подцепил снизу, точно хлебину с печного пода, вывернул в сторону, укрепил торчмя. К нему приставил еще, потом — впритык, елочкой — еще и еще. Разогрелся, разохотился, воюя с выдуманными врагами, коля и рубя их широким острием своего оружия. Крупной дробью осыпался с лица пот и на снегу смерзался в мутно-белые шарики. Расстегнул кожушок. Потом фуфайку. В карманы засунул варежки. Жарко! А Настя уж позади. На целый шаг отстал и Айдар. Дядя Сергей вернулся и, выручая свою Настасью, посоветовал:

— Ты не очень, Настусь, ты поберегись…

Сказал вполголоса, а слышно в солнечном морозном воздухе за версту. Остановившиеся передохнуть Степанида Ларионовна и тетка Варвара незамедлительно отметили:

— Третьего дня зашла ко мне Настасья, увидела огурцы соленые на столе. Прямо упала на них, наесться не могла…

— Э, зараз у них почнется: як жнива — так дытынка мала. Та и слава богу, абы в миру да в ладу жилы, абы не омелело их щастье.

— Говорят, из тыщи — муж, из тьмы — жена. Они как раз и нашли друг дружку. Судьба…

Настя краснела, то ли от мороза и работы, то ли от слов женщин. Костя заметил, как Сергей улыбнулся ей:

— На днях спрашиваю у Степаниды Ларионовны: как жизнь? Хороша ли? Она мне: «Грех особо жаловаться. И чай есть, и сахар есть, только вот лестовок что-то в магазин не привозят…»

Костя тоже улыбнулся, вспомнив, как Степанида Ларионовна старой заслуженной лестовкой хлестанула по спине Стахея Силыча, читавшего им Светония.

Работали излученцы споро, но не так уж, чтобы вконец упыхаться. Знали, что даже при самой складной работе добрый отдых — делу подмога. Поперек поля прошли до конца, сдвинулись влево, на непочаток, и, кромсая его, повернули обратно. Через час вернулись к меже, от которой начинали, где оставлены были лошади и сани. Тут, возле саней, и решили сообща отдохнуть. Кто сел на мягкое сено в розвальнях, кто прислонился к решетчатым боковинам больших саней Григория Шапелича, некоторые стояли, упершись грудью в черен лопаты.

Сначала молчали, смотрели на пройденное поле. Оно напоминало осеннюю реку, когда лед на ней замерзнет, а потом его разломает, насдвигает в торосы, припорошит снежком и вновь заморозит.

— Це добрячий урожай будет, — проговорил Устим, склеивая языком самокрутку.

— Урожай в оглоблю вырастет! — поддакнул Стахей Силыч.

И сдвинулись, и пошли разговоры-шутки, смех да прибаутки! Косте хотелось разбудить Таньку, жавшуюся поближе к Августе Тимофеевне, вывести из неприступного равновесия. Как равной, говорила что-то учительнице и никого больше не видела. А голос у Таньки тугоналивной, низкий, почти совсем оформившийся, не как у него, Кости, или у Ольги, которая дома — хохотушка, а здесь, на людях, строга и дика, словно сайга. Костя подобрался к Таньке сзади и сунул комок снега под дымчатый угол шали, за воротник пальтеца. Она отчаянно взвизгнула и, проворно размахнувшись, увесисто съездила Костю лопатой по сухим чреслам. Костя торжествовал: вот теперь она — свойская девчонка! Он сковырнул в снег Айдара, запустил комом в Ольгу. Разгорелась война! Нашлись; сторонники и у Кости, и у девчонок.

— Растут! — со значением сказала Степанида Ларионовна. — Уж мочечки ушей под сережки пронимать, прокалывать пора…

— В сладкую пору входят, — подтвердил Стахей Силыч. — Это у них еще не разум, а побудка, инстинкт. Я-то в их годы уж и пахал, и сеял, и в веслах на плавне упирался…

— Для того и революцию сделали, чтобы жилось легче, чтоб молодые учились… Нелегко досталось…

И многие вспомнили в эту минуту, как оно, новое, рождалось здесь, в их Излучном. Приехавшего из Уральска землемера — отмерять землю для коммуны — убили здесь в степи, там вот, под курганом, а в рот набили чернозему и оставили записку: «Вот тебе земля, коммунарская гадина!» С той поры курган и зовется Убиенным маром… Когда на месте коммуны создавался колхоз, подкулачники сожгли избу секретаря партячейки.

Жестокая, страшная борьба шла по стране. Излученцы знали об этом. А исследователь записал: в 1926 году зарегистрировано 400 террористических актов со стороны кулаков, в 1927-м — уже 700. 1929 год стал свидетелем почти 30 тысяч поджогов только в селах Российской Федерации…

Когда-то все это станет историей, а сейчас у белого колхозного поля были те, кто не по книжкам знал то богатое муками, злобой и радостью время, на кого искренне дивился и кого не мог понять чужеземный крестьянин Анджей Линский, волею случая заброшенный в степной поселок.

— Колхоз нам тоже не за шапку сухарей достался! — вздохнул кто-то негромко.

— Жить по-людски начинаем… Только бы войны не было… Стахей, скажи время…

Стахей Силыч посмотрел зачем-то на солнце, увидел по бокам его радужные морозные столбы, вывод сделал:

— Погода, матри, испортится: солнце с «ушами»…

Только после этого задрал овчинную полу и из «пистончика» стеганых штанов извлек блестящую машинку с решеткой на циферблате, подвигал, всматриваясь, бровями:

— Да уж половина первого с четвертинкой…

Выругаться бы другому, нездешнему, услышав такой ответ, а тут все поняли: без пятнадцати час дня. Такова уж и нескладная, и порой заковыристая, и необычайно емкая речь уральца. Сотни лет назад сбегались со всей Руси стрельцы да холопы на восточный кордон, подальше от барских кнутов и воеводских рук, обживали берега запольной реки Яик, именовали себя вольными казаками, а кто они, откуда, можно было догадаться лишь по кличкам, обратившимся позже в фамилии: Самарцев, Ярославцев, Казанцев, Арзамасцев, Астраханцев, Саратовцев, Тамбовцев, Рязанцев…