Изменить стиль страницы

— Айдара случайно не видела?

— Не пасла я твоего Айдара…

Очень остроумно ответила. Костя ответил бы Таньке еще острее, да обернулся Айдар. У него — деловой вопрос:

— Жив? — изо рта облачко пара. — Здоров? — второе облачко вытолкнул.

Костя, поздоровавшись с Анджеем и Григорием, вздернул и опустил плечи:

— Куда ж денешься!

— Я думал, ты захворал. Глаза пухлые. Да и закутался, точно за сеном собираешься ехать.

На Косте — старая отцовская фуфайка, поверх нее — облезший от долгой носки кожушок, тоже отцовский. Да еще иногда Костя укрывается им ночью, а спит неспокойно, когда упарится, всю ночь ногами его пинает, где ж ему быть приглядным. В общем, вся одежка на Косте и старая, и великоватая, да ведь пареньку страсть как хотелось казаться постарше, посолиднее. Айдар или не понимал этого, или понимал и нарочно язвил при Таньке.

— Не жарко тебе будет в поле?

— Пар Костю не ломит. — Заметив улыбки Анджея и Григория, мигнул Костя на Таньку:

Мне Татьянка все портянки
Вышила букетами,
А за это я Татьянку
Угощу конфетами!..

Григорий захохотал, откидывая голову. Засмеялся и Анджей. Айдар сначала нахмурился, потом тоже улыбнулся: мол, зачем обострять отношения. Косте ведь ничего не стоит придумать другую частушку, еще ядовитее. Ему сочинить частушку — что псу блин проглотить, Айдар это хорошо знал.

Видимо, так подумала и Танька, потому что обернулась и сочла возможным улыбнуться, чуть-чуть, немножко, ровно настолько, чтобы показать белую каемку зубов, еще не испорченных сладостью обещанных в частушке конфет.

На порог правления вышел председатель колхоза Ковров. Сероглазый, курносый, порхнул веселым взглядом по утихшей площадюшке, удовлетворенно ссунул мерлушковую шапку на затылок.

— Товарищи женщины! Прошу внимания! Трещите вы все разом, как пулемет «максим» без единой из его сорока двух поломок. Вот так, спасибо! Гляжу на всех вас, родные излученцы, и думаю: да разве с такой силой не обеспечим мы стопудовый урожай! Вырастим, сдержим слово, данное товарищу Сталину! Правильно я говорю?

Одобрительный гул качнулся к стенам правления, к белозубому Коврову. Знали излученцы: не громыхнет их Ковров пустым словом, не скраснобайствует. Семь лет одними улицами ходили, одними думами жили, разглядели и вызнали двадцатипятитысячника Коврова до самого донышка, вызнали и полюбили.

Председатель снял шапку, махнул ею:

— Так по коням же, товарищи!

И впрыгнул в ближние розвальни. Вслед за ним попадали на сено парни, гикнули на лошадь, вынеслись из заворочавшейся, заторопившейся толпы односельчан. Эти тоже стали рассаживаться по саням всяк на свой вкус: школьники к школьникам, старики к старикам, парни к девкам. К саням Григория, Шапелича подгреб Стахей Силыч. Увидев его, сюда же завернул Устим Горобец, чем, по догадке Кости, сильно раздосадовал Айдара: Танька сейчас же ушла к одноклассникам, облепившим соседние розвальни. Ушла важевато, с достоинством, похрумывая валеночками по снегу. Серо-дымчатая большая шаль из козьего пуха укрывала девчонкины плечи, широким углом спадая по спине. Айдар смотрел вслед так пристально, что Костя хмыкнул:

— Зубчики на кайме считаешь? Пятнадцать, я сосчитал. Правда, красивая шаль? — Поскольку Айдар не нашел обязательным отвечать на глупости, Костя переключился на Стахея Силыча: — Дядь Стахей, ты чего же это не на велосипеде?

— У тебя забыл спросить, каржонок желтоклювый!

— Зря не спросил.

Оскорбленный Костя отвернулся: не знал старый хрыч, что ему, Косте, не каких-нибудь двенадцать или тринадцать, а уж четырнадцатый вчера пошел. Дядька Устим щерит зубы под усищами:

— А говорилы, шо ты, Стахей, отказался ехать на ударник, га?

— Знамо дело, отказался! Я что, колхозник разве, мне какой навар от вашего ударника?

— А поехав же, га?

— Ларионовна!.. Зря, что ль, говорят: где черт сам не справится, туда бабу пошлет. Я тебе, сказываю ей, пимы подошью, у меня, сказываю, сеть-четверик не довязана, а ты на снегозадержание впрягаешь! На бабу ай угодишь?! У нее сто хотеньев на дню.

— И лопату она тебе дала, чи ты сам взяв? — допытывался Устим.

— Сам. Без струменту и вошь не убьешь. — И, чтобы от Устима не последовало других никчемных вопросов, Стахей Силыч обратил свое внимание к Григорию: — Айда-ка, айда, подневоливай, погоняй своих маштаков! Вишь, как отстали…

На малое время все замолчали. Фыркали заиндевелые лошади, похрустывал под копытами навощенный полозьями снег. На дорожных раскатах сани бросало то в одну сторону, то в другую, дружно ссовывались и звякали лопаты, мужчины цапались за санные боковины, чтобы не упасть. Сергей обхватывал и прижимал к себе единственную в санях женщину.

— Смотри, не утеряйся, Настуся…

Костя прятал за овчинным воротником ухмылку. Он-то понимал, что такие остережения — просто лишняя причина обнять Настю. Из-за воротника прищуром погуливал по степи. Неохватна степь для взора, конца-краю нет. Вся бела, вся в морозных утренних искрах, без прищурки и не посмотришь — глаза режет. Увидел стайку куропаток, упорхнувших от старого остожья. На нем тут же вспыхнул желтый флажок: привстав на лапках, вслед куропаткам огорченно смотрел молодой корсак. Неведомо откуда пролетела ворона, каркнула в ледяном воздухе, будто расколола его. Села далеко сзади на дорогу, затрушенную сеном и соломой, боком подскакнула к свежему конскому котяху.

Догнали передних. В ближних розвальнях сплошняком сидели женщины, оглядывались, что-то кричали, смеялись. Стахей Силыч крутнул ус, не поленившись вынуть руку из варежки:

— Эко сияют, обливные горшки с простоквашей! Некому их поссуливать в снег, ведемок…

Там запели. Казак навострил ухо, сдвинув шапку. Потеплел, расчувствовался:

— «Уралку» поют, язви их в сердце!

Волновала, колыхала душу Каршина старинная песня. Пели ее, как и положено, не на полный голос, с задумчивой протяжностью. Хороша она где-нибудь на берегу Урала, в тихий-тихий летний вечер. Именно на берегу и именно в такой вечер слышал ее однажды Костя, пала она на его мальчишескую душу теплым дождем, и поэтому (исключительный случай!) не осуждал он сейчас Стахея Силыча, вместе с ним ловил чуть слышные распевные слова. Не удержался, за Каршиным стал легонько, почти шепотом подпевать:

Кто вечернею порою
За водой спешит к реке,
С распущенною косою,
С коромыслом на руке?

Мягко, без нажима вошел в их голоса и баритон Сергея. Вторил, улыбался и смотрел Сергей на свою Настю.

Ясно вижу взор уралки,
Брови лоснятся дугой,
По груди неугомонной
Кудри стелются волной…

Допели до конца и будто роднее стали друг другу, будто хорошего «фамильного» чаю вместе попили. Стахей Силыч мотнул головой, крякнул:

— Прошла младость, прокатилась, печаль-старость навалилась! Мы, бывало, в первую империалистическую, когда с германцем воевали, сидим в окопах, загрустим, Урал вспомним… Ну и, само собой, запоем. «Уралку», само собой… У нас, на Яике, все ведь песни хороши, кою ни возьми. Ну хоша бы эта:

Круты бережки, низки долушки
У нашего преславного Яикушки…

Ладом-то я не знаю эту песню, а за людями скажу. Ей, этой песне, годов-годов!.. Совсем от казачества отстаем: рыбу не ловим — запрет, каймаков[6] не ставим — сепараторы…

— Стахей, а хочешь, я ще одну песню тебе обскажу? Только я спивать не можу ее, я своими словами…

вернуться

6

Каймак — сливки, снятые с топленого отстоявшегося молока (тюрк.).