Изменить стиль страницы

Табаков вскинул руку перед рокочущим грузовиком. Водитель затормозил, вопрошающе высунулся из кабины. Табаков назвал село, где был штаб и командный пункт армии.

— Туда еду, товарищ подполковник. Только… — он показал глазами на спящего рядом с ним интенданта 3-го ранга в шинели, под которой угадывались округлости ватника. Голова откинута в угол, кадык выпирает острым топориком, а храп его слышал, наверное, даже часовой возле домика прокуратуры. — Могу предложить лишь кузов… Выдержите?

— Постараюсь! — Табаков, встав на рубчатку колеса, перекинул ногу в кузов.

Старенькая полуторка, мобилизованная, похоже, в каком нибудь колхозе, порыкала шестернями коробки передач, стронулась, завывая, начала разгоняться. И Табаков сразу лее почувствовал ледяную силу встречного ветра. Поискал, где пристроиться, укрыться. Передняя половина кузова заставлена елозящими при встрясках ящиками. Наметанный глаз определил: в этих, плотно заколоченных, — запаянные цинки с патронами, а в этих, из-под водки, позванивают бутылки с зажигательной смесью, уже прозванной немцами «русским коктейлем».

Табаков, подобрав шинель, сел прямо на дно кузова, спиной прижался к ящикам. И увидел отодвигавшуюся вдаль фигуру Калинкина. Тот стоял на истоптанном, кремовом снегу обочины и смотрел вслед машине. Знавал Табаков Калинкина и вдохновенным, замечательно преображающимся властителем песни, и деловым, грамотным штабистом, и картинно самовлюбленным карьеристом, подчеркнуто холодным, неприятным, как разбавленное водой пиво, но вот таким не доводилось видеть: жалкий, растерянный. Из большого ворота кургузого полушубка — длинная худая шея, из огромных подшитых валенок — тонкие длинные ноги. А лица не разглядеть. Да и не хотелось его видеть: страшный шрам на щеке, мокрый от слезы, сползающей из неестественно распятого глаза. А во взгляде — смятенность, униженность, недоумение. И Табакову показалось, что он понимает болезнь Калинкина, понимает мотивы, толкнувшие его к паскудному рапорту в Политуправление РККА. Сейчас он казался Табакову понятным, прозрачным — прозрачнее крещенской воды.

— Зря я так резко! — вслух пожалковал Табаков.

Он подумал, что виновны не только те, кто при встрече с войной лицом к лицу надломился, но и многие другие. В частности, и сам Табаков. А главная вина ложится (должна лечь!) на тех, кто развязал войну, кто, резвясь и постреливая вверх и в спины, погнал несчастных женщин, детей, стариков на мины, под пули… Высшей мерой должны они отплатить за изуверство!

— Зря я был с ним резок! — снова повторил Табаков.

Потом он не раз пожалеет в душе, что не поддержал, не приободрил Калинкина с его ранимым, неуравновешенным, незакаленным характером. Вскоре он узнал, что Калинкин, вернувшись от следователя на отведенную ему квартиру, лег ничком на кровать и застрелился.

2

Табаков смотрел на начальника штаба дивизии, которой был придан его отдельный танковый батальон: «Измордован, измучен. Точно с креста снят…»

В составе Пятой армии дивизия вела изматывающие, кровопролитные бои, пытаясь не только сдержать все стервенеющий натиск немцев, но и контратаковать их. А силы дивизии таяли, резервов почти не поступало, а враг все бросал и бросал в бой свежие соединения, и пленные показывали, что они только что переброшены или из Франции, или из Чехословакии, или из Югославии. И забот у начальника штаба конечно же хватало на все двадцать четыре часа суток. И в голове его постоянно заседал трибунал совести: все ли вы, полковник, сделали, чтобы остановить и отбросить врага?!

Полковник наконец продрался через чащобу забот и усталость. Он положил затупившийся красный карандаш на расстеленную по столу карту и поднял на Табакова глаза.

— Поторопитесь в расположение батальона. Приведите его хотя бы в относительный порядок. К вам должны подъехать командующий фронтом и первый член Военного совета. Сейчас они на НП дивизии. — Он замолчал, посмотрел на Табакова озабоченно и, как показалось Табакову, сочувственно. — И еще вот что. После их отъезда сдадите батальон своему заместителю. Сами незамедлительно отправляйтесь в управление кадров фронта. Соответствующие бумаги заготовлены. Вам их вручат. Вы свободны…

На улице густо падал снег, поэтому в низком небе стояла непривычная тишина, в нем не хозяйничали немцы. Лишь изредка то здесь, то там с неприятным кваканьем шлепались мины. Сначала магниевая вспышка, султан снега с землей и дымом, а потом это раздражающее «квакр!». Неприятель вел ленивый, беспокоящий огонь. Одна из мин разорвалась шагах в десяти от Табакова. Осколки фыркнули мимо лица, точно воробьиная стая, сильно толкнуло в грудь горячим смрадным воздухом. Возле ног, негодующе шипя, остывал в снегу иззубренный оторвыш стабилизатора. От сердца откатывался холодок, какой возникает на качелях в самой высокой точке. Досадно: четвертую войну ломал, а никак не мог привыкнуть к подобным сюрпризам!

Вспомнилось: на него заготовлены бумаги. Может, отвоевался? Благодаря Калинкину. Неужели и Борисов не понял бы его, Табакова, в тот черный час под Ольшанами? Ведь тот же Борисов в первый день войны вырвал победу лишь потому, что рискнул, повел танки в отчаянно храбрую атаку не по шаблону. А Калинкин сидел на КП, там, где ему предписывалось инструкцией. Сидел и осуждал «мальчишество» комиссара. Но на войне почти никогда не побеждают чересчур робкие и осмотрительные. Это общеизвестно.

Как-то, еще до войны, Борисов рассказал случай из своей морской службы. Их командир эсминца всегда швартовался лихо, красиво. Любо-мило было смотреть, как корабль на полном ходу шел кормой к стенке и в полуметре от нее, подчиняясь команде, вдруг замирал на месте, взбурлив винтами воду. На берег летели швартовы, эсминец слегка покачивался с борта на борт, а командир спускался с мостика чуточку торжественный, чуточку бледный и крепко гордый за корабль, за команду, за свое умение. Но однажды одна из машин при команде «полный вперед» не сработала как надо, и эсминец помял корму о бетонную стенку. Невелика была беда, но наказание командир получил на «полную катушку». С тех пор он стал самым робким на всем флоте, даже в штилевую погоду предпочитал не швартоваться, бросал якорь на рейде. Вскоре перестраховщика отстранили от командования кораблем.

«Кажется, я все еще ищу себе оправдание! — рассеянно ухмыльнулся Табаков. — Я рисковал, но Борисов меня поддержал бы…»

Батальон свой он нашел все в том же сосняке на окраине села. Выкрашенные в белый цвет танки сразу не рассмотришь среди заснеженных кустов и деревьев. Над жалюзями моторов еще струился парок. Похоже, машины вернулись из недавнего боя. Уходили чистенькие, подкрашенные, а сейчас стоят исклеванные, избитые, точно их черти цепами молотили. Вон в броне башни глубокая каленая борозда, металл словно стальным совком вычерпнут. Попади снаряд ниже — сорвал бы или заклинил башню.

Табаков остановился под свесом старой сосны. Кто же не вернулся? Всех жалко, каждого б заслонил собой, но дыхание сбивается тревогой о самых близких: «Хотя бы не Воскобойников с Дорошенко! Хотя бы не Тобидзе!..» Последние, кто остался из довоенного состава полка…

Нет, все трое живы и, кажется, невредимы. Худой черный Тобидзе, спрыгнув с танка, вылезал из расстегнутого комбинезона, точно ящерица из старой шкуры, что-то говорил круглощекому помпотеху Чечеткину. Тот понимающе кивал и быстро черкал карандашом в захватанной записной книжке. С ней он не расставался, наверное, и во сне, потеряй книжку — все пропало, Чечеткин ничего не вспомнит, и батальон останется без технического обслуживания.

Вокруг своей «тридцатьчетверки», сбив шлемофон на затылок, похаживал серый от пороховых газов Воскобойников. Шаг в шаг ходил за ним механик-водитель Дорошенко. Белая броня их машины густо забрызгана кровью.

— Ну и давил же ты их, Дорошенко! Окопы у них хреновские, как же — наступают. Мы их научим отрывать окопы в полный профиль! Не вечно же им, гадам, наступать! Правильно я говорю, Дорошенко?