Изменить стиль страницы

Нужно было найти истину, вину или невиновность не немцев, а своего командира, подполковника танковых войск Табакова…

Дверь смежной комнаты отворилась, и на пороге остановилась кареглазая девушка в армейской гимнастерке и защитной юбке. На стройных ножках — серые, машинной валки валенки.

— Извините, Владимир Петрович… Вас к телефону…

Следователь недовольно нахмурился, как бы размышляя, стоит ли идти. Вышел. А она осталась, закрыв за ним дверь. Похоже, это ее смех слышал Табаков после чьего-то рассказа о своем брате-романтике. Табаков посмотрел на нее с откровенным недружелюбием: «Боятся, как бы я чего не стащил, что ли?»

— А я вас знаю! — торжествующе пропела она. — О вас в газетах писали. Как вы немцев палили!

— Спасибо. Польщен.

— А вы колючий!..

— Не успел побриться. Сюда срочно вызвали.

— А женщины колючих любят. Правда?

Возвратился следователь, и девушка, озорновато стрельнув глазами на него и Табакова, скрылась за дверью.

— Вот что, товарищ Табаков… — Следователь стоял возле стола, не поднимая взора. — Вам надлежит срочно явиться в штаб дивизии. Доложитесь дежурному оперативного отдела…

— Мы прощаемся?

— Мы не прощаемся. К сожалению. Не все ясно, товарищ Табаков. — Он расписался на пропуске и протянул его Табакову, все так же не обращая к нему взора.

Табаков молча прошел мимо девушки, сидевшей за машинкой. Смутился, когда она вдруг сказала вслед:

— А где ваше «до свидания», товарищ подполковник?

— Простите… С удовольствием — до свидания, но… не здесь. Слишком серьезное для свиданий учреждение.

Она улыбнулась и тут же завязала губки — вон я какая строгая! Вспомнила, кто он здесь, кто — она. Проводила Табакова длинной очередью пишущей машинки.

Табаков вышел на крыльцо, отдал часовому пропуск. Под валенками свежо, мягко хрустнуло. На брови, на ресницы садились мохнатые снежинки, шинель от них стала рябой. Даже непонятно: откуда они падают? В небе за белесой наволочью желтится солнце, а они падают и падают. Будто огромный отцветающий подсолнух облетал. Посреди двора молодая женщина в фуфайке осторожно выкручивала барабаном бадью из колодца, одной рукой придерживаясь за оплесканный, обледенелый сруб. Часовой остро и нетерпеливо поглядывал на нее: с великой радостью кинулся бы помогать, если б не пост! А она наполнила студенистой водой ведра, нагнувшись, подцепила их поочередно коромыслом и пошла со двора, из-под каблучков сапог тонюсенько — скрип, скрип… С крыльца видно: в ведрах на воде — ни морщинки, а сама идет качая, волнуя бедра.

— Знает цену! — тоскующе срывается у красноармейца. — Вызывает огонь на себя…

«Вот кто рассказывал байки о брате! — узнал по голосу Табаков. — Заходил погреться или… понравиться секретарше. Фронтовичок! После госпиталя, похоже, на тыловой пост попал». Табаков словно бы голос Воскобойникова услышал! В душе улыбнулся, но на часового взглянул строго, как и подобает в подобных случаях. И тот, поняв свою оплошность, вытянулся в струнку:

— Виноват, товарищ подполковник!

— Ладно уж! — усмехнулся Табаков.

И сам исподволь, с удовольствием посмотрел вслед уходившей женщине. Выросший в деревне, он знал: воду носить на коромысле тоже надо уметь! У них колодец стоял посредине села, и девушкам да молодицам нужно было пройти мимо зорких и любопытных глаз уже начинающих стареть женщин. Мимо избы, где живет хлопец, с каким вчера целовалась. Мимо калитки, где стоит любимый, а ее отдали замуж за другого. Вот и стараются нести так, чтобы вода в ведрах не шелохнулась…

Сельская идиллия! Если б не глухое стенание близкого фронта. Если б не запах гари сквозь девственный снегопад. Если б не крыльцо военной прокуратуры с часовым. Если б не проносящиеся по улице военные грузовики Если б не длинный санный обоз, груженный боеприпасами.

Увидев и услышав окружающее, уловив даже запахи, Табаков не вдруг сообразил, что навстречу ему идет Калинкин. Мгновенно все возвратилось, крутнулось перед взором: внезапный вызов к следователю, допрос, тяжкое обвинение. И в горле вроде как репей застрял: не то что сказать — продохнуть трудно.

«Я не должен, не должен сорваться…» Табаков прошел мимо Калинкина не взглянув, не поздоровавшись. Калинкин постоял и заторопился следом, догнал, оступаясь с тропинки в снег, старался заглянуть в глаза Табакову.

— Судишь? — произнес наконец, вцепившись в рукав его шинели и дыша часто, отрывисто. — Не суди, Иван Петрович.

Табаков, перебарывая злое желание отвесить ему пощечину, вырвал из его пальцев рукав и наконец повернулся к бывшему сослуживцу лицом. Левая щека у того будто большой цыганской иглой зашита, стянута в сине-белый узел. Видно, после перехода линии фронта Калинкину долго пришлось ее латать в госпиталях. Шрам обезобразил прежде, в общем-то, красивое лицо, уголок рта подтянулся кверху, а нижнее веко, обнажая красноту, — вниз, отчего глаз слезился.

— Не суди, Табаков!

Речь у него косноязычна, язык спотыкается. И Табакову подумалось, что больше уж Калинкину никогда не спеть ни «Коробейников», ни «Калинки», ни других красивых песен, что так были подвластны его великолепному тенору. Шевельнулось в душе сострадание. Но оно тут же заслонилось письмом, следователем, допросом…

— Знаешь, Калинкин, мне ты напоминаешь человека, затянутого в безупречный мундир. Но стоит расстегнуться хотя бы одной пуговице — и увидишь несвежее белье. Я брезглив, Калинкин. И потому не подаю тебе руки.

Мимо все так же проносились грузовики. По-прежнему тянулся санный обоз с боеприпасами. От него знакомо, напоминающе пахнуло конским потом, ременной сбруей, парящими на дороге котяхами. Родным, до боли родным казалось пофыркивание притомленных лошадок, когда они приостанавливались и терли храпом о переднее колено, сбивая наледь. В танкисте Табакове еще жила восторженная душа кавалериста, крестьянина.

Молчание прервал Калинкин:

— Я ожидал нечто подобное. Но меня почему-то не пугали твой гнев или твое презрение. Я видел, как ты прошел к следователю. И ждал тебя. Я не могу разобраться в себе…

— Надлом?

— Возможно. Не знаю… В ушах до сих пор стоит крик той женщины… Мины взрываются, стрельба несусветная, а я услышал ее вопль… Он стоит в ушах, перепонки рвет!..

— О чем ты? — Табаков заподозрил, что с Калинкиным действительно не все ладно. — Какая женщина?

— Та, которой я живот прострелил… Я промахнулся. Я целил в немца, а попал ей в живот. Она схватилась за живот, согнулась и так страшно кричала, что у меня до сих пор волосы на голове шевелятся… Она была красивая и молодая, ей детей рожать да рожать, а я ей — в живот…

Табаков содрогнулся, представив кричавшую, с простреленным животом женщину. Господи, как ей было больно, как она страдала, умирая от пули вот этого… Свои, свои убили! Пулей в живот!.. Зачем ты сказал, Калинкин, зачем? Чтобы с себя снять груз? Что тебе ответить, какие слова бросить в твое изувеченное лицо? Ты, Калинкин, всегда представлял себя невесть кем, а оказался дрянным, честолюбивым человечишкой, который свысока смотрел на мелочи армейской жизни, не любил тиров и стрельбищ, грешил небрежением к личному оружию, и только поэтому, лишь поэтому ты, Калинкин, майор Красной Армии, с расстояния в сто пятьдесят шагов не смог попасть в немца из русской прославленной трехлинейки!

А Калинкин все говорил и говорил, косноязычно, тяжело. Табаков прервал:

— Я тороплюсь. Не сегодня завтра мы снова здесь, у следователя, встретимся. Так что — до скорой!

— Не суди… Это какой-то кошмар, поверь!..

Калинкин, выдернув руку из перчатки, схватил пальцы Табакова, и тот ощутил цепкое, прямо-таки капканье пожатие. Такое бывает лишь у пьяных при горячке и у нервно расстроенных людей. На следующем допросе надо обязательно обратить внимание следователя на состояние Калинкина.

— Я буду проситься в твою часть, Иван Петрович. Возьмешь?

— Нет, — мотнул головой Табаков, сейчас же забыв о душевном смятении Калинкина. — Нет! Мне надо немцев колотить, а не выяснять отношения с тобой у следователей. — Сказал — и пожалел о своей резкости и прямоте: у Калинкина дрогнули губы, а из оттянутого шрамом глаза обильно потекли слезы.