Изменить стиль страницы

— Понимаешь, брат, чем больше человек имеет, тем выше его ответственность перед отечеством. Вот возьми, брат, меня…

«Ах, это же Ганс! О чем он?» Макс тряхнул головой, отгоняя воспоминания. Но окончательно избавиться от них не удалось. Наверное, потому, что Ганс говорил о вещах скучных, далеких от забот Макса: о новых семенах, о севообороте, о новой сеялке, которую купил… Опять мысли Макса вернулись в Ольшаны, в сырую низину между лесом и взгорьем, между двумя огромными болотами с бородатыми кочками. Воздух там был густ от застойной воды, от смрада сгоревшего тола и машинного масла, от разлагающихся трупов. Макса все время тошнило.

«Знаете, кто нас держал здесь? — приостановился внезапно Гудериан, поджидая Макса. — Танковый полк Табакова. Помните? Я показывал вам фотографию… Он мне еще тогда понравился. Открыл огонь по нашему самолету. Храбрый человек. Среди мертвых его не нашли. Значит, значит…»

Гудериан не досказал, но Макс догадался, что это могло значить: они опять могут столкнуться на поле боя. Ваших солдат, русский командир Табаков, мы увидели, мертвыми, но увидели, и командующий приказал отдать им последние почести. А каковы вы сами? Фотография не очень много дает. Макс помнил: смелые глаза, взведенная, как ружейный курок, бровь. Два ордена на мундире. Странные у них ордена — какие-то кругляши без лент и колодок. Но о каком самолете говорил Гудериан, Макс не знал. Спрашивать не стал. Спросил о другом: допустимо ли, нравственно ли использовать мирных жителей в боевых операциях? И показал на трупы жителей селения.

«Привыкайте, Рихтер, — хмурясь, вполголоса ответил Гудериан. — На войне все средства хороши, лишь бы они вели к быстрой и прочной победе. Жаль, конечно, этих… но, дорогой мой, война есть война. Всякое бывает. Штумм-Штамм, конечно, не рассчитывали, что даже такая операция не принесет им успеха. Как мне доложили, русские стреляли в этих детей, женщин, но не отступили. Не понимаю столь бесчеловечного фанатизма этого Табакова. Впрочем, понять можно…»

Гудериан влез в танк и уехал.

За спиной раздался хрипловатый баритон Вилли:

«Если попадешь в Кляйнвальд, помалкивай… Я еще покажу, как умеет воевать Вильгельм Штамм!»

Макс не сомневался: Вилли покажет…

Уловив конец фразы, произнесенной Гансом, Макс начал вслушиваться. Удивлялся: брат говорил и говорил без передышки. Сроду он таким разговорчивым не был, даже если изрядно выпивал. Видимо, когда мужчина долго находится среди женщин, он становится болтливым. Неожиданно спросил осторожно, вполголоса:

— Брат, а нельзя ли тебе… — подальше от войны?

— Мой муж никогда не был трусом! — резко отозвалась Хельга, стеля Гансу на диване.

— Прости, Хельга, — растерялся Ганс. — Я ведь не к тому, чтобы трусить…

Через десять минут в квартире стало темно и тихо. Шуршала одеждой Хельга, переодеваясь в ночную сорочку. Потом подняла на окне штору, и в спальню, прорвав тучи, заглянула луна, уперлась в полуприкрытую дверь, за которой посапывал на диване Ганс. Он там вдруг резко повернулся, так что дзинькнули пружины, пробормотал сонно:

— Я б на месте доктора Геббельса… Я знаю, что такое война.

Макс снисходительно усмехнулся: чудак, право! Наверное, Геббельс это не хуже Ганса понимает, но понимает и то, что художник должен своими глазами увидеть, своим сердцем прочувствовать то, о чем хочет рассказать. Впечатления из вторых рук рождают вторичное искусство. И потом, он недвусмысленно заявил, что Макс — не просто художник, он еще и офицер вермахта, представитель ведомства пропаганды в боевых порядках наступающих частей. Генштаб сухопутных войск направляет под Москву специальных уполномоченных — генералов и старших офицеров. Для поднятия духа солдат. Ну а представителям ведомства пропаганды, как говорится, сам бог велел быть сейчас среди атакующих батальонов, воодушевлять их!.. Доктор Геббельс, напутствуя, заверил, что в ближайшие дни начнется грандиозное наступление на Москву — последнее, самое решительное. «Вы будете непосредственным участником колоссальной битвы, Рихтер, свидетелем падения большевистской столицы! Эта битва повернет весь ход мировых событий, ибо сама станет грандиознейшим событием в мировой истории!»

Хельга забралась под одеяло Макса, легла щекой на его руку и смотрела в окно, на рваные мрачные тучи, на зябнувшую в них луну, которая то освещала ее белое лицо с широко открытыми глазами, то как бы затушевывала.

Макс не знал, что она прислушивалась к тому, как под сердцем раз за разом толкнулся ребенок. Сейчас почему-то вспомнилась ему Эмма, и он ощутил почти забытое волнение, когда кажется, что в груди бьются упругие сильные волны, сбивающие дыхание. Он не насиловал память. Память, как и любовь, не терпит насилия. Образ Эммы вставал перед ним сам собой, причем все чаще и чаще. То ли потому, что пережитые стыд и унижение отодвинулись и почти забылись, то ли по другой причине, но Эмма вспоминалась, приходила к нему из своего небытия. И Макс понял, что в Берлине ему стало не хватать именно Эммы, как альпинисту, взявшему желанную высоту, для полноты радости не хватает кислорода. По времени они мало виделись и, казалось, почти не знали друг друга, но она удивительно тонко понимала малейшее движение его душевного «я», как никто и никогда не понимал. Она любила его? Наверное. И потому видела в нем то, чего не только остальные, но и он сам в себе не замечал. Говорят, любовь слепа. Может, наоборот: дальнозорка? В том, кто всем кажется обыденным, неприметным, она подмечает вдруг тысячи достоинств. Кто-то сказал, что мужчина должен бояться женщины, которая его любит: тогда она готова принести всякую жертву, а все остальное не имеет для нее цены. Эмма принесла жертву?!

Шевельнулась рядом Хельга, будто напоминая, что он не одинок. Хельга — прекрасная заботливая жена, но — только жена. Их совместная жизнь не избавляет его от одиночества.

А Хельга все прислушивалась, ждала новых мягких толчков под сердцем. Сегодня впервые она услышала движение ребенка. Немного испугалась и обрадовалась: значит, растет малышка, значит, уже половина срока!..

Она прильнула к Максу, обняв его левой рукой.

— Мне хорошо с тобой, дорогой…

Он повернулся на бок, тоже обнял ее крепко и поцеловал — в один глаз, в другой, в губы, чувствуя, как в нем растет желание.

— Я бы очень гордилась тобой, если б ты приехал с орденом… Но, Макс, ты не очень рискуй…

— Ты противоречишь себе, милая…

— Трусом не будь, но… не рискуй…

Она опять услышала мягкий толчок в животе и еще крепче прижалась к мужу.

2

Из кабинета Гудериана быстро вышел подтянутый, белолицый офицер в черном мундире. Глянув на него, Макс прямо-таки обомлел: воистину мир тесен! Это был оберштурмбаннфюрер СС Эмиль Кребс. Кребс тоже узнал Макса, но лицо его осталось бесстрастным. Кребс лишь чуть замедлил шаг, вскинул руку в гитлеровском приветствии и ушел из комнаты адъютантов.

— Инспектор из конторы рейхсминистра Гиммлера, — нехотя прокомментировал один из адъютантов. — Там считают, что мы плохо воюем. Проверяют!

Если об Эмме Макс думал часто, то воспоминания о ее муже становились все более нечеткими, как оплывшие следы в сыром песке, потому что тот больше не напоминал о себе, а у Макса не было нужды и охоты взбадривать память о нем.

Кабинет Гудериана был в большом школьном классе с тремя окнами по левой стороне. Справа, близ двери, пыхала жаром круглая, как домна, печь, обтянутая жестью. Черная краска на ее боках, кажется, вот-вот запузырится, начнет дымить. Далее висела большая незашторенная географическая карта районов Москвы и Тулы. Поперек нее бежал рыжий таракан-прусак, остановился, как бы завидев Макса, пошевелил усами и вновь побежал. Нырнул под карту.

— Страшные расстояния, дорогой Максимилиан. Обеспечение горючим, боеприпасами, запчастями — проблема проблем. Только для подвоза одного боекомплекта танковому батальону требуется не менее тридцати большегрузных автомобилей. — Нагнув лобастую голову с жиденьким зачесом слева направо через лысеющее темя, Гудериан остро, искоса глянул на художника. — Можете понять нашу арифметику, дорогой Максимилиан? — И сомкнул губы в узкую выжидательную скобку уголками вниз. В светлых глазах крохотно отразились переплеты оконных рам.