Цыганов неторопливо, проникновенно продолжал читать-рассказывать, очень тщательно выделяя запятые и точки:
«…Младший сержант Василий Осокин всего два дня назад прибыл на передовую с маршевым пополнением, но он быстро освоился в боевой обстановке. Не растерялся Осокин и в этом бою. Увидев, как вражеский танк идет над траншеей и танкисты стреляют по нашим бойцам из нижнего люка, Осокин спрятался за выступ траншеи и подпустил врага поближе. Затем он бросил под днище гранату-лимонку. Взрыв. Из люка вываливается пораженный осколками танкист с автоматом.
«За мной!» — кричит младший сержант красноармейцу Каратемирову и сам подныривает под грохочущую машину, впрыгивает в люк и бьет из автомата по экипажу. Танк останавливается. Осокин и Каратемиров быстро освобождают его от трупов немцев. «Садись за курсовой пулемет!» — кричит младший сержант Каратемирову, а сам влезает на место водителя. Бывшему опытному трактористу нетрудно было разобраться в системе управления танка.
И вот уже бронированная махина на полной скорости, нагоняя, давит гусеницами немецких автоматчиков, расстреливает их из пулемета. Они в панике мечутся, ничего не могут понять. А Осокин направляет танк на фашистские позиции. Гусеницы сминают пушку, уничтожают несколько пулеметных гнезд. Пока гитлеровцы опомнились и начали бить по танку, геройский экипаж вернулся на свои позиции и укрылся в лесу.
Благодаря мужеству и находчивости тракториста из приуральского поселка Излучный В. Осокина и хлопкороба из узбекского селения Ушкуль А. Каратемирова, вражеская атака захлебнулась, фашисты понесли тяжелые потери…»
Цыганов делает паузу и приподнимает, показывая людям, газетную четвертушку:
— Вот так, товарищи, воюет наш земляк Василий Васильевич Осокин!
Встал Устим и широко развел руки, а ладони у него — каждая с добрый подсолнух. И вот он резко свел их, захлопал: бах-бах-бах! И неистово, торжествующе отозвался ему зал, загрохотал аплодисментами. За столом встали и тоже хлопали Сергей и Леся. У Леси Костя заметил поблескивающие слезы, а дядя, казалось, стал еще бледнее, хотя в клубе уже скопилась порядочная духота. Устим Данилыч вон одну руку поднял, прося тишины, а другой, комкая платок, вытирает свое рябое потное лицо.
— Товарищи колхозники, — сказал Устим, когда стихли наконец аплодисменты. — Мы вот с Яковом Карповичем побалакали и решили: нашему дорогому герою Васылю Васыльичу надо всем колхозом написать письмо. Правильно чи не, га?
— Правильно!
— Знамо дело!
— Верно-а!..
И, в окончательное подтверждение, новые хлопки.
— Ну як шо так, то хай Яков Карпович пишет, а мы ему будемо говорить… Напишемо дорогому Васылю Васыльичу и як рады, як гордимся им, и як сами трудимся, хронту помогаемо… Правильно я говорю, га?
— Пра-а-авильно!..
— Погоди, Устим Данилыч!
Евдокия Павловна решительно идет к сцене. «Чего она?» — гадает Костя, не очень-то удивляясь ее требовательному «погоди!». Он привык к материным неожиданностям, в любую минуту она могла что-то придумать. Бывало, хорошо, благополучно проходит общее собрание, к желаемому концу движется, но поднимается она, Евдокия Павловна, и просит дать слово. И по залу сразу же шелестит интригующий шумок: «Ну, Душая сейчас!.. Павловна выдаст!.. Держись!..» Евдокия Павловна оправдывала ожидание: критиковала обойденные собранием непорядки так, что у членов правления спины мокрели.
С чем же она сейчас поднялась на сцену? Вовсе ни к чему выступать нынче с критикой…
Она не походила на большинство излученских женщин, медлительно-сытых, полных, спокойных. Глядя на нее, можно было подумать, что возле красного стола остановилась стройненькая девушка в плюшевом полупальто, а не женщина, у которой сын вот-вот в комсомол вступит, который сидит вон в первом ряду и отцовская борчатка ему почти в самую пору.
Евдокия Павловна поклонилась:
— Спасибо за доброе желание написать моему мужу! — Чувствовалось: волнуется, сильно волнуется, не похоже на нее. Да ведь и причина-то велика для волнения! А голос чистый, звонкий. — Только, дорогие… что же мы напишем Васе? Они там сообща читают письма из дому… Что они сообща прочитают от нас? Что мы хлеб домолачивали в ноябре? Что подсолнухи вручную, уже по снегу убирали? Что очистку семян еще не начали? Это напишем?!
Эх, дернуло ее за язык, дернуло выйти на сцену! Костя слышал, как растревоженно и разочарованно загудели люди, видел, как хмурился в президиуме Устим Горобец, как Цыганов поднял на Евдокию Павловну строгое стекло очков, как неловко поерзывали за столом Сергей с Лесей.
— Ты це зря, Павловна…
— Не зря, Устим Данилыч! Они там… кровь проливают, жизни не щадят, а мы… Мы гордиться будем — и все?!
— И трудиться, не жалея себя. Фронту помогать!
— В том и дело, Яков Карпыч: как помогать?
— Шо ты предлагаешь?
Евдокия Павловна молчит, то ли слова нужные подбирает, то ли еще что обдумывает. Из полумглы задних рядов, на помощь — насмешливый выкрик:
— Ни «тпру» ни «ну»! Слезай, Павловна!
— Я вот что хочу вам сказать… — И односельчане не узнают ее голоса: он тих, глубок, будто переполнился неисходной болью. — Мы, верно, еще не совсем поняли, как тяжело там, у них, — и почему-то показала на Сергея и Лесю, но все хорошо поняли, кого она имела в виду. — Фашисты ведь под Москвой… Не только писем наших складных ждут защитники. Дел они наших ждут… Таких, чтоб они, фронтовики, тоже могли нами радоваться…
— Гордиться…
— Да, гордиться… Поэтому никак ничего нельзя жалеть для фронта. Я решила вот в Фонд обороны — пять центнеров хлеба…
— Эх-ха, целую бричку! — ахает кто-то в зале.
— Записывай, Яков Карпович!
Яков Карпыч не стал записывать, он не по годам живо вскочил и размашисто зааплодировал, восхищенно сверкая очками. Радостно и облегченно захлопал весь зал: начала Евдокия Павловна прямо-таки за упокой, а повернула вон как! И зашевелились люди, загудели, растревожились, забеспокоились: а мы чем хуже, мы разве не хотим фронту помочь?! И каждый прикидывал, взвешивал не скупясь, не мелочась: как, чем, каким вкладом он отзовется на слова Осокиной Евдокии?
— Запиши, Яков Карпыч! — слезши с подоконника, поднимает руку Стахей Каршин. — А ты, Сергей Павлович, послушай и передай на фронте товарищам своим воинам. Ежели потребуется, скажи им, старый казак Каршин оседлает коня и…
— Чего запысать, Стахей? — бесцеремонно перебивает друга Устим.
— Запиши: Каршин вносит в Фонд нашей общей обороны две тысячи рублей!
— Есть ли они у тебя, хвальбишка? — ворчит для себя самой Степанида Ларионовна, сидящая близ мужа, и этим подхлестывает его. Он косит на нее лютым оком и правит серебристый ус:
— Запиши, Карпыч: три тысячи рублей вносит Каршин!..
Его слова покрываются хлопками ладоней, он опускается на подоконник и кидает жене:
— Надо будет — тебя продам, а деньги вложу… Хоша и цена тебе — алтын в базарный день…
Кругом смеялись, но Степанида Ларионовна лишь губами пожевала, не удостоив никого взглядом. С характером старуха.
А на сцену уже пробилась сноха Каймашниковых, Ксения. И — к Сергею:
— Встретишь на фронте Мишаню моего — кланяйся от меня и деток. А еще скажи, что пускай не печалуется, у нас, скажи ему, все хорошо. Пускай, скажи, не суется напропалую, по-дурному — я ить знаю его! — да только не отстает от Осокина. Каймашниковы не хуже Осокиных…
— Ты ближе к делу, Ксения, — руководит собранием Устим.
— Ишь, шишка на ровном месте! — вспыливает она. — Я и так близко, ближе некуда! У меня их шесть штук опосля нашей с Мишаней близкости! И неча ржать! — накидывается она теперь уже на смеющийся зал. — Запиши, Карпыч: Ксения Каймашникова сдает овцу… Так и скажи, Сергей Павлыч, как встретишь там Мишаню…
Сидит Сергей за столом, принимает обращенные к нему слова и чувствует себя так, словно обворовал кого-то, вот разберутся, что к чему, и скажут: не здесь тебе место, Стольников!