Изменить стиль страницы

«А разве я… не обворовал живых и… мертвых? Василия Васильича, Лесю, Табакова, других! Разве достоин я того, чтобы сидеть здесь, за кумачовым столом, перед этими людьми? Я — как на лобном месте, как на эшафоте!» И вдруг вздрогнул испуганно, едва ли не до потери самообладания, вздрогнул от пристального, проницающего взгляда черных, чуть раскосых глаз. Лишь придя в себя от внезапного испуга, понял, что смотрит на него закадычный Костин дружок Айдар Калиев.

А ему, Сергею, показалось… Не показалось, а как бы наяву увидел он тот утренний час в траншее, когда во время боя выстрелил себе в ногу: мол, хромой — не безрукий! Выстрелил и увидел над собой изумленные, черные, как у Айдара, глаза отделенного Маликова. Для Сергея то была минута, когда у любого волосы на башке могут дыбом встать и задымиться. «Что ты сделал, взводный?! — закричал татарин, и глаза его из орбит лезли от лютого гнева. — Гад! Сволочь! Трус!» Он загонял патрон в винтовку. У Сергея круги шли перед глазами от боли в простреленной стопе, но он тоже передернул затвор пистолета. И тут что-то грохнуло, вместе с землей его бросило в воздух…

Очнулся Сергей оттого, что задыхался. Поперек его груди лежало бревно из развороченного взрывом блиндажа, ноги завалило землей. Земля во рту, в глазах, в ушах. Артналет, вероятно, заканчивался, и странная, больно давящая на ушные перепонки тишина стояла над вселенной. «Помогите!» — задыхаясь, позвал Сергей и не услышал своего голоса, понял: оглох от контузии. Не повиновались ни руки, ни ноги. Он не мог даже головой пошевелить, чтобы стряхнуть землю, согнать с лица мух. Они ползали по щекам и губам, как по убитому. Одна остановилась на кончике носа, и Сергей, скашивая к переносице глаза, видел, как она потирала передними лапками. С ужасом, шевелящим волосы, подумал: да ведь это конец! Стоило ли рисковать, стреляться! И этот татарин Маликов расскажет все, и его, Сергея, добьют свои же красноармейцы как собаку и зароют как падаль, а может, и добивать и зарывать не станут, оставят — пусть подлеца жрут мухи и черви, живого пусть лопают! Но тотчас же засмеялся, заплакал от радостного облегчения: в трех шагах от него лежал заваленный по грудь Маликов, и по его лицу, даже по его широко открытым глазам тоже ползали мухи, а он не смигивал. К белкам и темным радужкам прилипли пыль и комочки земли. Маликов был мертв.

Милая, милая Леночка, милая конопатая девчушка! Спасибо тебе, спасибо, он, Сергей, никогда не забудет тебя, того, как ты тащила его под огнем немцев, никогда!..

— Вам плохо, Сергей Павлович? — встревоженно склонилась к нему Леся.

— Нет, ничего… с-спасибо…

Он вслушивался в слова Августы Тимофеевны Шапелич, сменившей Феню Думчеву, вслушивался, но ровным счетом ничего не понимал, потому что в воспаленном мозгу его несусветная лихорадка, бред какой-то.

«Что говорит этот поляк, поднявшийся на сцену? Я осуждал Василия Васильича: зачем взял Анджея на курсы! Говорят, стал прекрасным трактористом. Выходит, и тут я ошибался?.. О чем он говорит? И почему в его руках баян? Кажется, это баян Гриши, Шапелича. На моей свадьбе этот баян играл… О чем говорит Анджей?»

Анджей говорил, что днями он уезжает из поселка в польскую армию, которая формируется на территории Советского Союза, а все, что он заработал в колхозе и МТС, просит принять в фонд общей борьбы против фашистов. Потом сказал, что Излучный и его людей он никогда не забудет: здесь он многое узнал, многому научился, по-другому стал на мир смотреть.

— Дзенкуе с цалэго серца! (Благодарю от всего сердца!) Кеды (когда) мы побьемо фашистов, то зобачымы се знову (то увидимся снова), я приеду до вас, советские товажыщи. А вас, товажыщи, прошэ до нас, в нову свободну Польшу!.. Сто лят! Шенсьця, счастья вам!

Он молодцевато, почти бегом спустился со сцены. Аплодировали ему долго и сердечно, а Феня Думчева, прижавшись к стенке, без стеснения плакала. И даже самые злые сплетницы поглядывали на нее с терпимостью, достойной удивления.

— Эх, лапушка, эх, родный, пришел, стал быть, расстанный час?! — Каршин усадил Анджея рядом с собой на подоконнике.

— Прийшел, Стахей Силыч. Я бардзо (очень) счастлив… Я долго ждал той годзины (того часа)…

— Пиши нам, лапушка. Ежель что — прямо мне, Каршину Стахею. Обязательно отвечу! Мы теперь, почитай, одним кадилом обдымлены…

У Сергея разболелась голова, и он наклонился к Цыганову, перед которым лежал довольно длинный список фамилий и против них значилось то зерно, то деньги, то теленок, то овца, то полпуда или пуд шерсти, то говяжья или свиная шкура…

— М-можно я уйду?.. Скверно с-себя чувствую… Душно…

— Пожалуйста, Сергей Павлович! — поспешно закивал Цыганов. — Духота, конечно, шум… А вы после госпиталя… Пожалуйста, Сергей Павлович!

На улице услышал сзади быстрые-быстрые шаги. Горбясь, глянул из-за шинельного плеча: догоняла Настя, прижимая к себе закутанного в стеганое одеяльце сына.

— Тебе плохо, Сережа? — Она, справляясь с дыханием, обеспокоенно заглянула в его мрачное лицо. — У тебя плохой вид был…

— Ничего, Настуся, ничего… П-пройдет. — Он забрал у нее сына. — Когда мы вместе, мне хорошо, очень хорошо…

Сергей прятал в своей груди боль. Упрятать ее он мог лишь от Насти, от людей, но не от себя. От себя никуда не денешься, не спрячешься.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

После того как прошли в гостиную, Ганс немного осмелел. Здесь он обстоятельно оглядел Макса с головы до ног. Так крестьянин осматривает только что запряженную лошадь: все ли на месте?

— Хорошо, брат! — сказал наконец, покашлял и зачем-то оглянулся на Хельгу, словно хотел и от нее услышать подтверждение своим словам. — Мундир хороший. И жена у тебя хорошая, брат. И квартира. И рисуешь хорошо — мне господин Ортлиб журнал показывал. А в родную деревню не заглядываешь. Зазнался, да? — Ганс засмеялся. Смех у него получился какой-то жиденький, подхалимский, не понравившийся Максу. Обычно Ганс смеялся редко, но если уж смеялся, то громко, враскат, рот нараспашку.

— Что-то ты, право, не то говоришь, Ганс, — нахмурился Макс. — Я сейчас и дома-то не бываю… Время такое.

— Это правда, брат, правда, — закивал тот поспешно, точно вдруг спохватившись, что и впрямь наговорил лишнего. После замкнулся и на вопросы Макса отвечал односложно, слова выдавливал с трудом, словно застывшую пасту из тюбика.

Хельга приготовила им кофе, бутерброды. Вопросительно глянув на Макса, выставила графинчик с можжевеловой настойкой.

Ганс следил за ее приготовлениями, задерживал взгляд на талии: невестка была беременна, заметно. Глаза его потеплели: у него, Ганса Рихтера, будет племянник. Или племянница. Лучше — племянник, чтоб фамилия не умерла. Впрочем, когда у самого никого нет, то спасибо и за племянницу.

Осторожно покачался в кресле, опробуя его мягкость, снова оглядел комнату, портреты, мебель, картины и рисунки на стенах. Откашлялся в ладонь, проглотил слюну.

— Хорошо! Много, наверное, зарабатываешь, брат? А?

— Несколько меньше доктора Геббельса, — с иронической улыбкой ответила вместо Макса Хельга. — Позавчера Макс ужинал у доктора, так говорит, подавалась черная и кетовая икра. Нам пока не по карману такие яства.

Макс понял, что жена решила окончательно «убить» простоватого, неотесанного гостя из деревни. Ему не понравилось ее неприкрытое хвастовство: дескать, знай наших!

— Хельга, дорогая…

Ганс перебил его придавленным, свистящим шепотом:

— Ты… ужинал… у доктора Геббельса?!

— Ну ужинал, чего ж, право, особенного? — Макс осуждающе взглянул на Хельгу.

Ганс тоже посмотрел на нее, на него, опять на невестку. И повторял потрясенно:

— Мой брат… с доктором Геббельсом!..

— Ну, право, Ганс… Давай-ка за встречу…

Ганс взял наполненную рюмку, но вроде как и не видел ее, погрузившись в свою потрясенность, в свое ликование:

— С самим Геббельсом… Мой брат. Как вот мы с тобой? Здесь ты, здесь — он?