«Может быть, действительно не так и не то я делал в своей жизни? — спрашивал себя Сергей, стоя на зимней ночной дороге и прислушиваясь, как медленно отступала боль, а сердце вновь начало упруго и сильно гнать кровь. — Неужели не так?.. По-разному люди получают огонь для своей души. Большинство — от будничного камелька, единицы — от молний. Каким огнем я зажжен? Мне все кажется, что молнией. И должен я светить людям, согревать их. Неужели не так, неужели ошибаюсь?!»
Почувствовал, как заныла, начав зябнуть, простреленная ступня. Надо бы шагать, чтобы не застыть окончательно, а не хватало духу шагнуть. Имел ли он право идти к жене, к сыну, ко всем этим людям, к этим вдовам, сиротам, старикам?
Вдалеке заголосили волки. То они выли протяжно, тоскующе, холодя сердце, то начинали тявкать, как молодые, нетерпеливые гончие. В поселке поднялся собачий переполох.
«Наверное, возле буерака воют, откуда их чаще всего выгоняли Василий Васильич с дядей Шукеем». Сергей поежился. И вдруг испуганно вздрогнул от резкого хлопка. На дороге подпрыгнули и раскатились конские котяхи. Видно, кто-то недавно проехал на лошади. Схваченные морозом, котяхи взорвались.
«Тьфу, черти, напугали!» Сергей медленно, неуверенно пошел к поселку. И чем ближе подходил к нему, тем меньше и меньше ощущал в душе радость от предстоящей встречи даже с женой, даже с сыном, которого еще не видел. Укорачивалась она, как его, Сергея, тень от поднимавшейся к зениту луны. И казалось ему, будто Васса Ильинична все стоит у своей калитки и смотрит, смотрит вслед ему еще невыплаканными, но уже полными слез и скорби глазами.
В промерзшее окошко — нетерпеливый, частый-частый стук.
— Мама родная, ни одной ночи покою!
Настя отбрасывает ватное одеяло, выкручивает в лампе фитиль и, бросив взгляд на спящего сына, отдергивает занавеску. В верхней незамерзшей шибке — мужское, деревянно улыбающееся лицо, закуржавевшая шапка со звездой.
«Боже мой, Сергей!» Пригнулся к стеклу и, мимо нее, — рыск глазами на кровать, по комнате. Настю кипятком охлестнуло: шел к ней, а собирался увидеть еще кого-то! Значит, не изменился, все такой же, такой?
Откинула в сенцах крючок с двери и отстранилась, пропуская Сергея. Но он сгреб ее и, казалось, насмерть притиснул к своей колючей, промерзшей шинели, к накаленному металлу пуговиц. Загремел упавший костыль.
Внес ее в комнату, поставил, усадил на стул, рвал крючки и петли, торопливо стаскивая шинель и не сводя с Насти лихорадочно-счастливых глаз. Какая она была красивая! Каким желанным было ее тело в тонкой батистовой комбинации, расшитой гладью и с выбивкой! Он не замечал, что сидела Настя съежившаяся, отрешенная, смотрела в сторону.
Повесив шинель, протянул руки:
— Как я с-соскучился, Настуся… Родная моя…
Она встала и отступила к стенке: нет-нет, если уж на то пошло, она тоже злопамятная, тоже ничего не забыла. Покачала головой:
— Родная, да не твоя, Сережа…
Сергей близился к ней, все еще улыбаясь, все еще не веря ее словам.
— Нет, Сережа, не подходи!.. Мы же разошлись…
Он остановился, смятенно оглянулся, точно хотел убедиться: не обознался ли, сюда ли стремился? Лицо его стало бледнеть, синюшные губы вела судорога, а глаза бешено узились и стекленели, их, точно центробежной силой, стянуло к переносью. «Стерва! Все-таки… не теряла времени!..» В то же мгновение пальцы его сомкнулись на ее шее. «Зверь!» — мелькнуло у Насти. Почти теряя сознание, она все же нашла силы чуть расслабить его пальцы и прошептать:
— Сына… пожалей…
Он не размыкал пальцев. Дрожь била его так, что голова Насти стучала о стенку. Наконец оттолкнул, отошел, упал на стул. Согнувшись, стискивал руками голову и невидяще смотрел в пол. Вокруг его сапог натаивали лужицы.
В кроватке заворочался Ванюшка, захныкал. Инстинктивно, как к спасению, оба обратились к нему. Очень кстати проснулся малыш. Машинальными, неторопливыми движениями Настя перевернула его в сухие пеленки и склонилась над кроваткой, выкатив через ворот комбинации грудь. Ребенок чмокал, уркал от удовольствия, а она смотрела на него и молча, как волосы, обирала со щек слезы.
Горькие слезы, как и кровь, не текут без раны. Еще кровоточило у обоих незажившее. И был меж ними, соединял, этот мяконький, тепленький комышек живого, родного тельца, их сына — Ивана Сергеевича Стольникова.
Накормив ребенка, Настя накинула на плечи платок и села возле кроватки, боком к Сергею. Слышно было, как посапывал малыш, как тикал на этажерке круглый будильник, сдвинув стрелки на двойке.
Сергей прошелся по горенке, остановился перед кроваткой, с минуту смотрел на сына. Опять прошелся и теперь замер перед Настей.
— П-прости, Настусь… Ну, х-хочешь я… — Сергей упал перед ней на колени, заглядывал в глаза, в ладонях своих ласкающе тискал, сжимал ее вялые руки. — Прости…
Настя поднялась и вышла в заднюю комнатушку. Открыла трубу, разожгла щепками кизяки в плите. Отодвинув чугунный кружок конфорки, поставила эмалированный чайник. Стала собирать на стол. И все это — молча, молча, будто Сергея здесь не было.
— Насть! Ну, Н-настуся…
— Из… извини… — Она, морщась, подвигала шеей, приложив ладонь к горлу: у нее пропал голос, могла только шептать. — Извини, вина нет… Не ждала…
— Да на кой нам вино, Настюш!
Сергей неотступно суетился возле Насти, беспокойно реагировал на каждый ее вздох. Понимал, что своей дикой выходкой он разрушил даже то малое, что, быть может, еще оставалось после его отъезда. Конечно, любовь и ревность рука об руку идут, но как часто ревность злоупотребляет этим содружеством и влюбленного превращает то в деспота, то в истеричного ревнивца.
Сергей страдал, видя молчаливую отчужденность Насти. Любил он Настю любовью страстной и мучительной. После Насти не знал и не хотел знать других женщин. Над ним даже подшучивал, рифмуя, коллега — командир первого взвода Кашкин: «Ты, Стольников, скопец из раскольников!» Сам Кашкин был зело неравнодушен к прекрасному полу.
Наконец сели к столу. Еда не шла в горло. Настя все притрагивалась пальцами к опухшей шее. При каждом таком ее движении Сергей порывался встать, но Настя удерживала его коротким, как бы отталкивающим взглядом.
Потом она поднялась и, взяв спички, ушла в амбулаторию. Вернулась с пузырьком спирта.
— Разведи, — прошептала, — или… как хочешь…
Сергей суетливо развел спирт водой, разлил — как раз две граненые стограммовые рюмки. Молча, без тоста, без пожеланий, выпили.
— Ты уж п-прости меня, Настена, — вполголоса, после долгой паузы заговорил Сергей, донцем пустой рюмки водя по скатерти, словно что-то затирая. — У меня д-десять дней отпуска… П-потом, может, навсегда р-развяжу тебе руки: очень жестокая война идет… Д-давай, Настуся, сломаем себя хотя бы н-на эти десять дней. Люблю я тебя — в этом мое несчастье. М-минувшие пять месяцев самыми тяжелыми были в моей жизни. Не из-за боев и отступлений, нет… П-поверь, в свой судный час на фронте мужчина думает о женщинах возвышенно и трогательно.
Постепенно он успокаивался, уверялся: все будет хорошо. Когда Настя сказала: «Родная, да не твоя… Не подходи…» — на нервах, на воле его словно ржавые обручи полопались, и он потерял самообладание, показалось: жизнь рассыпается, как клепка рассохшейся бочки.
Сейчас Сергей пытался набить новые обручи, пытался спасти свои надежды.
— Не все мы и не всегда — жеребцы. Когда огонь и железо грозят человеку, тогда он достает из тайников д-души своей самое сокровенное, самое дорогое и может поднять его на людское обозрение как знамя: открыто, гордо, с-самоотверженно. Не место там низменному, даже если оно у него когда-то и было…
— Ты прекрасно говоришь, Сережа. — Наверное, после выпитого голос у Насти окреп. — Только слова твои не дружат с поступками… Ты как-то говорил о тысячелетиях культуры взаимоотношений мужчины и женщины. Вчера Костя рассказывал мне о цезарях Древнего Рима. Юлий Цезарь знал, к примеру, что жена изменяет ему, но заявил: жена Цезаря — вне подозрений! Это чтобы оградить и ее, и собственное имя от сплетен. Божественный Август, когда собирался к жене, то набрасывал конспект беседы с нею. Пустых, обижающих слов остерегался. Цезари, Сережа, жили две тысячи лет назад. Тебе не хватило, Сережа, двух тысячелетий, чтобы стать выше их? Не надо, не оправдывайся! — остановила она его порыв. — Когда лед тонок и трещит, нужно скорее к берегу двигаться. Давай вернемся к берегу, Сережа. — Она впервые подняла на него усталые грустные глаза. — Надоело барахтаться и тонуть… Ладно бы на глубоком! В луже ведь тонем.