Изменить стиль страницы

— И отчаяния. Если вчера был такой же туман, то немцы должны сделать выводы…

Он не ошибся: противник начал ураганный артиллерийско-минометный обстрел. К счастью, били немецкие батареи исключительно по первой линии окопов, она у них со вчерашнего дня пристреляна. Грохот такой, что не слышно кричащего что-то Калинкина. Лишь по его подвижным, нервным губам, лютым глазам, вперенным из-под каски в сторону противника, можно было догадаться, что он изощренно костерит немцев.

Табаков не отрывался от бинокля, ища за избами и плетнями скопления немцев. То и дело в окулярах взметывались огнем и грязью верхушки взрывов, обрезанные по низу туманом. Из белого туман становился серым, над ним нависали дым, гарь. Нет худа без добра: будь земля сухая, пыль, поднятая взрывами, закрыла бы всякую видимость не только из блиндажа, но и с дерева, на котором сидел наблюдатель.

К уху Табакова припал губами Борисов:

— Много бы там полегло, если б не отвели!

Табаков кивнул. И сейчас же сквозь дымную мглу увидел немцев. Они выбегали из-за строений и, растекаясь по склону вправо и влево, трусцой спускались вниз. Густо! Одна цепь, другая, третья. Похоже, в атаку брошен весь пехотный полк. Пяти-шестикратный перевес! Они подойдут вплотную к своим взрывам, артиллеристы и минометчики тотчас перенесут огонь вглубь, а пехота одним рывком свалится на головы обороняющихся, задавит их в окопах. Но окопы почти пусты, их надо быстрее людьми заполнить, только сделать это под таким огнем немыслимо.

Табаков натянул на голову шлемофон, включил рацию.

— Танкисты! Воскобойников!

Те мгновенно отозвались: «Слушаем, первый!»

— Засекли огневые? Надо подавить или хотя бы отвлечь на себя. По три снаряда всем, Воскобойникову — пятнадцать. Действуйте! — А по телефону приказал приготовиться к броску вперед, но в первой линии окопов не задерживаться, а продвинуться дальше и залечь перед своими минными полями. — Там встретим!

Грохнули танковые пушки, громыхнуло единственное, уцелевшее 76-миллиметровое орудие. И еще, еще… И сразу поредели взрывы над красноармейскими окопами, а батареи противника перекинули свой огонь на запасные позиции полка, на лесную опушку, где прятались танки. И теперь вокруг наблюдательного пункта неистовствовал шквал огня и дыма. Один снаряд рванул землю перед самой амбразурой НП, затопив блиндаж чадом и пылью, другой ахнул по накату, и внутри стало еще темнее, со стен, из щелей между бревен посыпалась земля.

— Я пошел! — крикнул Борисов, кашляя и отстегивая от пояса каску.

Табаков остановил взгляд на его непослушной левой руке, покачал головой, но отговаривать не стал. Да и где место комиссара, как не среди тех, кто впереди!

— Иди во второй! А я — к Тобидзе! Да поберегись, Иван!

Борисов помедлил секунду, шагнул к Табакову. Они обнялись… Убежал комиссар. Табаков обернулся к Калинкину:

— Оставайся здесь за меня!

— Я тоже пойду! — Калинкин дрожащими пальцами крутнул барабан нагана, проверяя, все ли гнезда с патронами. Будто свою судьбу провернул: орел или решка? Золотых донышек выглядывало вроде бы вдвое больше, чем надо; двоилось, как в несовмещенных окулярах бинокля.

Табакова рассердила его напускная, жертвенная храбрость, он видел, что на самом-то деле тому страшно идти в первый свой и, быть может, последний рукопашный бой, и как ему не хочется, чтобы Табаков догадался о его боязни.

— Где у нас гранаты? — суетился Калинкин.

— Оставайся здесь, черт побери! В случае чего, кинешь на подмогу всех, всех! Вплоть до поваров и санитаров!

— Ты же командир! Нельзя тебе…

— Если не сдержим этой атаки, то командиры больше не понадобятся!..

Важно проскочить грохочущую разрывами зону, а в первой линии изувеченных снарядами окопов было тихо и сумеречно от дымного смрада и тумана. Бойцы перепрыгивали траншеи и, пробежав, падали, переползали, ища воронку, бугорок, кустик, жались грудью, щекой, подбородком к милой, пахнущей сырыми травами и взрывчаткой земле: прикрой, убереги, родимая! Левая рука стискивает винтовку с четырехгранным штыком, правая — трубчатую рукоять гранаты. Грудь загнанно дышит, глаза ждут, иногда скашиваются вправо, влево: близко ли товарищ? А товарищ в этой треклятой мути едва угадывается шагах в трех-четырех темным холмиком…

Немецкие батареи вдруг смолкли. Сейчас, сейчас вырастут перед глазами серые мундиры, глубокие каски, широкие, обоюдоострые, точно кинжалы, штыки. Сейчас… А над головой, над туманом и дымом, в солнечном утреннем небе поет-заливается жаворонок. Совсем как на родном российском покосе. Милый певун! Или это показалось, в ушах кровь звенит? Пролетел и прокаркал какой-то шалый ворон. Беду накликивает, что ли, вещун лешачий? И уже слышна тяжелая поступь сотен ног, влажные травы, податливая земля скрадывают эту недобрую торопливую поступь.

— Г-гах! — подорвался на мине какой-то завоеватель. Г-гах! — еще один. Г-гах-гах! И взрезает туманную преисподнюю нечеловечески высокий, сердце замораживающий крик: «А-а-ааааа!»

Пора! Приподнявшись на локте, а кто — с колена, взмах, швырок. Летят, кувыркаясь, гранаты — одна… другая… десятая… Несильные, приглушенные туманом хлопки сливаются в громыхание, будто по железной крыше катятся, подпрыгивая, камни. Из отсечных засад чесанули по наступающим пулеметы и автоматы. Молодцы, ребятки! Во фланг им, в правый, в левый, только по своим не сыпаните! Спасибо, хватит! Теперь — сами! Теперь их меньше, чем пятеро на одного!

И вот взмывается как стяг:

— Коммунисты, вперед! За Родину!

И поднимаются роты:

— Ур-р-р-а-аааа! В бога! В спасителя и заступничка!..

Мало еще воюют ребята, не научились еще враз кричать: «За Родину! За Сталина!..» Научатся, кто останется живой.

Хряск… Лязг… Вскрики… Мат… Распятые рты, распятые ноздри, с хрипом и свистом всасывают они испоганенный воздух, вхлебывают копоть пороха, нашатырную свирепость пота и давно не стиранных рубах, чужеземный запах одеколона. И — вдруг! — парная свежесть крови и распоротых кишок, и по земле боком, локтем опираясь, ползет красноармеец — стриженый мальчишка, белое лицо, голубые губы, дотягивается до валяющейся винтовки, черными, окровавленными руками перезаряжает и, не целясь, палит в кого-то и сам падает навзничь, брошенный отдачей. Сквозь прорезь истончавших век смотрит вверх, синюшные губы в последней муке оскаливают рот…

Рукопашная. Можно ли вообразить что-либо страшнее рукопашной, когда — глаза в глаза, грудь в грудь, или ты меня, или я тебя, или ты наступишь на мои выпущенные потроха, или я на твои… В будущих глобальных войнах, если человечество допустит их, люди не будут сходиться в рукопашных схватках, они будут уничтожать друг друга заочно, сидя за тысячи километров у пультов и нажимая на красивые кнопки. За шесть тысяч лет цивилизации они наконец завоюют себе такое благо — не сходиться в рукопашной.

Хруст. Лязг. Хеканье, как при колке дров. Мат. Пистолетные хлопки. Короткая, захлебнувшаяся очередь. Молодец, немчик: вместо чужого двух своих по ошибке укокошил! Вали и дальше! О, нет! У-ух ты-ы! Нашего изрешетил, упал, корчится присмертно… Не выдерживаете, фрицы, рукопашной, автоматами отстрачиваетесь? Кишка тонка, на перехватах рвется?!

Светлеет, подтаивает мгла. Да отвернись ты, солнце!

— Комиссара убили-и-и! Комиссара-а-а!..

Не поймут немцы: что это? Крик отчаяния, вопль погибающих? Или вроде русского «ура», только еще злее, зверее? От этого ужасного «комиссар» добра не жди… Еще, кажется, больше остервенели иваны, не кровь — кипяток в жилах!

Словно оглоблей, размахивает ручным пулеметом Рязанов, ухватив его за ствол. Крушит черепа, только орленые каски, как котелки, в траву катятся. Желтые зубы ощерены, на губах пена и рык: «Ы-ы, р-ры-цари!.. Р-р-растуды вашу! За комиссара вам, р-р-растак вашу!..»

Катается по мокрой, истолоченной траве Тобидзе, в обнимку с длинноногим гауптманом катается, яростно взбрыкивают оба, вырывают локтями и каблуками землю, кряхтят, храпят. Поймал Тобидзе под пальцами вражье горло, стиснул… Сбросил с себя обмякшего, затяжелевшего немца, бешеные белки шныряют туда-сюда, как затвор у скорострельной винтовки: ну, кто следующий?! Схватил гауптманский парабеллум и — трах! — в упор, точно медведя, заваливает наскочившего унтера…