Изменить стиль страницы

В тот день Вова с утра мечтал о Медвежьих озерах, а после обеда еще стало невмоготу от котлет с подливой, и ребята мимоходом шепнули, что у химиков есть пиво. Это было значительно дальше, чем до стойки с газировкой, но Вова решил, что ради такого дела обернется, торопливо подпихнул кинескоп в подвеску, скинул рукавицу и побежал. А кинескоп поехал на краю легкой металлической сетки, неустойчиво покачиваясь на обращенном вниз отполированном, сферически выпуклом экране, литой и тяжелый, как японский божок.

Жара не помешала мастеру в положенный час нудно напомнить Юрочке, чтобы кончал работу. Юрочка, сжав зубы, снова поклялся про себя отомстить ему во всесильном будущем. Это будущее разительно отличалось от нынешнего Юрочкиного угнетенного положения, и приятно было думать, что, дай только пролететь нескольким годам, и все изменится самым прекрасным образом. В свой срок, так же неминуемо как паспорт и усы, у него появится жена, детишки и работа, где никто не посмеет снисходительно отмахнуться, а, наоборот, станут со вниманием и серьезностью выслушивать его мнение.

Жена (та самая, в белых перчатках), подождав его в подъезде, поцелует в щеку, и они отправятся в кино или в театр.

Ничего особенного, но, возможно, жизнь, жизнь закрутит иначе, свяжет с космической техникой, монтажом и испытаниями орбитальной станции, длительными полетами, и жена (в белых перчатках) прилетит с группой поиска в точку посадки и будет издали махать ему с радостью и нетерпением. Да, все это вопрос времени, только времени. Этих медленных, неповоротливых часов, чугунных минут, бесконечных секунд.

«Счастливое детство» — чепуха, не отлипнет никак, не скинешь его, не избавишься. Особенно, когда ты уже вышел на финишную прямую и хочешь одним рывком перескочить, ведь ты уже все равно там и знаешь, что все равно будет.

Юрочка кружил в этих сладких мечтах невдалеке от цеха масок, уходил и вновь возвращался к стеклянным дверям, стоял и глядел оттуда на свою зазнобу, не подозревавшую пока о великолепном будущем, которое ждет, если только она сумеет дождаться совсем немножко.

Никто вокруг не обращал внимания на длинного смешного парнишку в широком для него синем халате наладчика. «Акселерат», — называли таких новомодным и слегка обидным словечком, подчеркивая разрыв между взрослостью тела и детскостью души. Но душа Юрочки уже была гораздо взрослее, и в своем стремлении к взрослости Юрочка преодолевал гораздо большие высоты, чем те, кто спокойно шествовал по равнине молодости под защитой благополучия и беззаботности. А Юрочка, опередив себя, ощутив разрыв, уже умел страдать и добиваться. Он «стремился».

А девушка, склоненная над контрольным столом, проверяла на просвет тонкие металлические листы масок, и электронная машина вела счет годным штукам.

Когда смена стала близиться к концу, Юрочка отправился в цокольный этаж, стараясь пройти так, чтоб никто не спросил, куда и зачем, и проскользнул через узкую дверь с надписью «Хода нет» в транспортный отсек. Сюда, через потолочный люк, пощелкивая узлами креплений, спускались, как кабинки «колеса обозрения», подвески с кинескопами. Совершив плавный вираж в пространстве отсека, они уплывали вдоль тесного коридора дальше, мимо маленьких окон в цоколе здания, по лесенке света и тени, то вспыхивая зеркальным блеском стекла, то исчезая в темной полоске стены.

В бетонной коробке отсека было сухо и жарко, от потолка и стен доносился легкий ровный гул работающих моторов, и к нему примешивался еще один звук — Юрочка понял, что это вестибюль растревожен уже стуком шагов выходящих из здания людей. «Сейчас…» — приготовился Юрочка, сердце забилось чаще, он хотел пробраться к ближнему подоконнику, куда путь преградила плывущая по развороту пустая подвеска. Юрочка в нетерпении глянул вверх, чтобы уловить интервал между подвесками, и там, почти у потолка, его взгляд натолкнулся на груженную кинескопом сетку, как-то странно накренившуюся, и Юрочка, внезапно заметил, как темно-серебристый корпус кинескопа сдвинулся к краю гнезда, выполз, как танк из укрытия, и начал скользить вниз… «Падает»! — Юрочка невольно протянул руки, чтобы схватить, не дать разлететься в осколки — и в следующую секунду принял всю тяжесть огромного, литого, молниеносно увеличивающегося тупого чудища прямо в запрокинутое лицо. Кинескоп упал между двух Юрочкиных раскрытых в ожидании рук, глухо врезавшись в живое, напрягшееся для его спасения мальчишечье тело.

Ермашов ехал домой, машина шла перегруженными по-летнему улицами, то и дело нависали над головой огнедышащие бока грузовиков, воспаленно горел глаз светофора.

В сотый раз Ермашов спрашивал себя: а не лучше бы было?.. Если все кругом этого хотят, все подсказывают выход, и как просто согласиться. Пусть появится прекрасное импортное оборудование, ведь есть надежда, что его удастся обеспечить отечественными материалами, если очень постараться. А если нет и оно превратится в груду «золотого» барахла? То министерство стыдливо разделит ответственность, приняв бремя «объективных причин» на свои плечи. И Севка съездит, может, удастся ему оторваться, ведь видно, как он этого хочет, что ж, непонятно разве и разве не хочется помочь человеку очиститься, навести порядок в жизни, выпутаться? Ах, порядок, желанный порядок… кто его не хочет.

Но Ермашов не мог, не мог. Заранее видел, знал, что это будет заведомое экономическое легкомыслие и где больше виноватых, там меньше ответственных, тем дальше желанный порядок и чистота. Ермашов жалел Севу, лишая его поездки, но жалел и «Колор», на котором дорогое оборудование повиснет непосильной ношей, за которую рано или поздно придется расплачиваться. Ермашов жалел и Севу, и «Колор», разрывался между ними, не зная, что делать.

…А жалеть бы надо себя. Свою собственную неточность и слабость. Свое неумение овладеть ситуацией. Свой внезапный испуг перед всплывшей наружу жизнью, которая захлестывала теперь выстроенный им «Колор». Жизнью с неясной размытой сутью, благополучной и ненадежной одновременно.

Степан Аркадьевич мягко вывернул машину, пересек коротенький проезд возле Манежа. За стеклом машины мелькнул огромный серый улей Военторга, у его многостворчатых дверей роилась вереница людей. Дальше в пышной архитектурной красе выпячивал свои ракушки и зубчики причудливый особняк Дома Дружбы, дар ничем не ограниченной фантазии, насмешливая демонстрация чьих-то канувших в лету причуд и желаний. Особняк стоял на оживленном проспекте как воплощение малолюдия, уединенности, единоличной власти над пространством, а напротив него, возле кинотеатра «Художественный», валил из подземного перехода суженный и сжатый здесь до предела густой людской поток, стремящийся от многоэтажных министерств и магазинов нового проспекта к метро.

Ермашова вдруг поразило это противостояние. Он завороженно смотрел на внезапный контраст двух сторон улицы, так ясно обозначившийся, будто специально для него подчеркнутый городом.

И понял, что видит две Москвы. Нет, даже — что существует две Москвы. Одна — та, где он родился, жил и которую привык знать, другая — появившаяся из времени, как появляются трава и побеги на дереве. В этой мысли таилась догадка, в ней брезжила обозначившаяся тропочка, звавшая следовать дальше.

— Степан Аркадьевич, — попросил Ермашов, — остановитесь, пожалуйста, здесь.

Ручка дверцы скрипнула под его ладонью.

— Подождать? — спросил Степан Аркадьевич.

— Нет, не надо, — Ермашов вышел, захлопнул дверцу. — Поезжайте! До завтра.

«Волга» снялась с места, стала удаляться, моргая красными глазками и выворачиваясь ловким черным телом возле неуклюжей туши троллейбуса. Ермашов помедлил еще немного, ловя ее след, а потом повернулся и стал смотреть.

Московская история img_15.jpeg

Так вот она, вторая Москва… Людской поток выплывал из туннеля с ровной, неубывающей мощностью. Ермашов видел лица, повернутые в одну сторону, видел портфели-«дипломаты», сумки и авоськи. Люди будто бы и спешили, но двигались медленно. Несметное количество москвичей, заселяющих огромный, бездонный город, натянувший во все стороны на себя кисейное прозрачно-призрачное покрывало Москвы. Вот что такое был этот сгустившийся поток. В этом потоке, в этой многости людей, идущих туда же, куда и ты, стоявших в очереди за тем же, за чем и ты, имеющих столько же денег, что и ты, — зарождается чувство своей надежной малозначительности. Вон их сколько вокруг — есть кому и сработать, и подмести, и доставить. Что мне-то особенно суетиться? Без меня не убудет. Так вот откуда спокойная открытость молодых ребят. Ермашов смотрел на площадь, на ее неугомонное движение, представлял ее себе глазами тех ребят с «Колора» и думал, что они ее видят только в этом, сегодняшнем, единственном для них измерении. Они видят проспект, пустое свободное пространство, а Ермашов — еще и аптеку на этом месте, на углу Мерзляковского переулка, с высоким каменным крылечком и двумя расходящимися лесенками. Они видят туннель, а Ермашов еще и булочную у конца бульвара, отполированные деревянные прилавки, теплый запах хлеба из маленькой пекарни, они видят горделиво стоящего Гоголя, а Ермашов — того, согбенного, сидящего в кресле, под тяжестью одолевающих душу писателя образов. На их веку лик города и лик жизни не изменился так остро, так надломленно сместив прежний облик, что теперь даже ему, очевидцу, удается с некоторым трудом восстановить и удержать его в памяти. Им не знакомы два измерения, они не видели и не могли видеть двух Арбатских площадей, как не могли чувствовать себя теми московскими рабочими, москвичами, для которых Ермашов строил свой «Колор».