Изменить стиль страницы

— Не отвлекайся, Сев. А то улетим. «Жигули» все-таки не самолет.

«Улететь бы», — подумал Ижорцев.

На Бауманской дверь им открыл сосед Ангелины Степановны — Костя:

— О! Племяши прибыли!

Он тут же сообщил:

— Степановна-то приболела. А я на дежурстве. Короче: прихожу, она уже сутки без питания. Хлеб, масло на нуле. А эти, ух суки, хоть бы какая заглянула. В ЖЭК бегают: слесарь выпимши, слесарь выпимши.

В передней лежали рулоны обоев, сам Костя был слегка убелен подсыхающим клеем и явно находился в стадии покаяния.

Ангелина Степановна лежала на узкой железной кровати, укутавшись облысевшей до проплешин старенькой кротовой шубой. При гостях мгновенно засияла и принялась вставать, делая большие глаза и шепча:

— Это я для Кости. Для укора. Понимаете?

Но было видно, что ей неможется. Ижорцев сел рядом, взял ее руку.

— Замотался я, теть Ань.

— Ладно-ладно. Не на всю жизнь. А это, что времени нет ни у кого на стариков, так его и нет. Жизнь жадная. Это-то я еще понимаю. Светланочка, достань там вишневое для Кости.

Светлана, накрывавшая на стол, засмеялась. Из коридора послышался предупреждающий голос Кости:

— А я не приду. Племяшей травите своим вишневым.

Ангелина Степановна, смеясь, пояснила, что вишню достал где-то без очереди Костя (а может быть, и приврал, что без очереди, чтобы «жертва» казалась поменьше), но сам ни за что не хочет отведать ее варенья. Хороший мальчик. «Этому мальчику пора внуков иметь», — заметила Светлана, и Ангелина Степановна тотчас поспешила перевести разговор в другую плоскость.

Она рассказывала, как смешна, в сущности, старость. Потому что делаешь все молниеносно быстро, а получается неимоверно медленно. Или смотришь, например, по телевизору очень веселую довоенную комедию, а сам плачешь. Или станешь читать книжку про душераздирающие горести любви, а сам смеешься. Удивительно дурацкая вещь эта старость. Будто в тебя чертенка засунули, и он там орудует, все передвигает с места на место. Ижорцев слушал ее и думал: а как она, в сущности, относится к его появлениям со Светланой, как представляет себе их взаимоотношения? Терпит, чтобы не потерять его дружбы? Вынужденная уступка одиночеству? Старческое равнодушие беспомощности? Он внутренне содрогнулся, вдруг представив себе, что и Светлана упорно тянет его к такой же своей судьбе, к такому же ссохшемуся старушечьему телу, съежившемуся под вытертой меховой шубкой. Ужас шевельнул кожу, она покрылась на спине мурашками отвращения. Избавиться, избавиться любой ценой! Любой?.. О, нет. Только незначительной. Несущественной. Незаметной. Чтобы скорее отсохло. Как она этого, пиявка, не понимает. Ей же спасаться надо, а не ему.

А на днях представлена к ордену, по итогам пятилетки. Когда обсуждался вопрос на парткоме, он не мог противостоять.

Кажется, она в конце концов достигнет цели. Станет «следующей» после Фирсова. Ее показатели неоспоримы. Но разве ее можно поставить рядом с Фирсовым? Никогда. Даже близко. Но кто сможет открыть эту разницу… она недоказуема. Какие основания? Любой посмотрит недоуменными глазами. Есть вещи, которые мы все чувствуем преотлично, но никому не даем возможности это признать.

— Как он себя чувствует? — донесся как издалека голос Ангелины Степановны. — Женя Ермашов? А Веточка?

Ижорцев очнулся. Перед ним дымилась чашка чаю. Ангелина Степановна вопрошающе смотрела теплыми выцветшими глазами.

— Ермашов-то? — отозвалась Светлана. — Да ничего, бегает. Я его сегодня видела. Как раз, когда Севу ждала. Он с работы ехал. Выскочил из автобуса и быстренько, быстренько шасть к «Кулинарии». Очередь занял, за котлетами. Сверточки в сетку пихает, пихает. Никогда не скажешь, что это был генеральный директор. Плюгавенький, как все люди.

— Светочка, — сказала Ангелина Степановна, — подогрей, детка, чайник, пожалуйста. Остыл.

Светлана встала, ушла на кухню. Подмигнула в дверях: «Ладно, секретничайте», — показав этим, что все понимает.

Когда дверь закрылась, Ижорцев повернулся к Ангелине Степановне. Она сидела не шевелясь. Седоватые тонкие волоски веером торчали надо лбом. Выношенная донельзя вязаная кофточка обвисала на ее груди под тяжестью разнокалиберных пуговиц. Сухие кисти рук в старческих веснушках прикованно лежали на краешке стола, болезненно подрагивая.

— Что вы, теть Ань? — вдруг испугался Ижорцев. — Что вам? Плохо?

Ангелина Степановна моргнула редкими невидимыми ресницами.

— Плохо, — прошептала она. — Ой плохо, Севочка. Сама не знаю отчего. И нету способа ничего поправить.

Ижорцев положил руку на ее вздрагивающие руки, будто поймав их и придавив, чтобы успокоить.

Когда Светлана вернулась с кипящим чайником, они по-прежнему сидели молча. Из коридора доносились шлепки малярной кисти и тянуло вонючим дымком Костиной папиросы.

Вагон метро вынырнул из привычного туннельного грохота и подкатывал к платформе станции, окруженной белоствольными березами. Полное солнце осветило вагон, Ермашов на мгновение ощутил радость простого земного тепла. Две женщины рядом, притиснутые к нему вагонной толчеей, не соразмерив голосов с наставшей тишиной, продолжали громко разговаривать о чьей-то свадьбе. Одна говорила, что все хорошо; другая жаловалась, что молодожен «из лимитчиков», понаехавших в Москву на строительство олимпийских объектов, и теперь вженился в их малогабаритку, где холодильник не влезает в кухню, а стиральная машина в «совмещенку», и приходится снова встать на исполкомовский учет, как нуждающиеся в улучшении. А зять совершенно некультурный, пакет из-под молока в окошко вышвыривает и транзистор ставит на подоконник, чтоб орал на всю улицу. И злится: подумаешь, москвичи. Чем ваша Москва отличается, такой же город. Говорю ему: а хоть тем, что десять миллионов, и все по одному тротуару, по такому же, как в другом городе пятьдесят человек пройдут. Говорю: тут если каждый прохожий по стенке хоть ладошкой проведет — здание и то капитального ремонта запросит. Да что ему. Он в Третьяковке ни разу не был, кроме магазинов, ничего ему в Москве не надо.

Ермашова заинтересовал разговор, он осторожно стал рассматривать соседок. Женщины в среднем возрасте, рыхлые, обремененные набитыми сумками, ему раньше казалось, уже нечувствительные к ежедневным бесконечным давкам в транспорте, магазинах, парикмахерских. А они вот ощущают Город, ощущают то, что на самого Ермашова однажды надвинулось беспощадной истиной.

Он не хотел, не мог, он запретил себе вспоминать, но случившееся обрело неожиданный смысловой ракурс. Вагон опять углубился в слепые стены туннеля, а Ермашов, оторвавшись от долгого пути с «Колора» домой, снова был там, в недалеком прошлом, отрезанном, отсеченном его роковой ошибкой. Возвращаясь с работы, отдаляясь в пути от реально существующего «Колора», Ермашов возвращался в «Колор» несуществующий. К тем дням, когда он столкнулся с необъяснимым.

«Колор»? Великолепная мясорубка, механический Гаргантюа: сколько не запихивай в него стекла, дорогого металла, электронных приборов, ценнейших химикатов — он все выплевывает со знаком «негоден». Что у него не варит, где порок — невозможно схватить. Сегодня виноват электронщик, завтра — оператор, потом — монтажница заболталась с подружкой, контролер ОТК отпросился на полчасика, наладчики провожали дружка в армию, наутро не в состоянии аккуратно прикрутить гайку. Люминофорщик хочет поступить в институт, не решил в какой и в раздумье не следит за концентрацией. Жизнь — в ее миллионах подробностей. У каждого что-то свое, важное, а в результате — нет выхода кинескопов, нет плана, нет налаженного технологического процесса. Ничего нет, кроме бетонной коробки, набитой дорогим оборудованием, веселой молодой публикой и украшенной наверху роскошно светящейся рекламой: «Колор».

Рапортов проводил летучки, подписывал бумаги, принимал экскурсии, давал интервью в газетах, рассказывал о планах социального развития «Колора».

А Ермашов с упорством торчал возле операторов, заглядывал в глаза наладчикам, заговаривал с девушками у контрольных стендов, пытаясь понять, понять… Кто они? Чем живут? И за нетрудной, веселой открытостью ребят пока не нащупывал ничего. Каждый из них мог бы завтра сняться с этого места и двинуть на иное, но тоже просто так, не ставя себе при этом «жизненной цели». Им жилось легко, вот что Ермашов ощущал, и этой легкости ничего не угрожало. Никакая «необходимость». По крайней мере в том пространстве, которое они в состоянии были обозреть. Их подкармливали родители — и москвичей, и тех, кто приехал из деревни, и настраивали, в общем-то, на институт, желая детям «высшего положения».