Изменить стиль страницы

Так Женя говорил о Юрочке. И я поняла. Мне приоткрылась тайна его несостоявшегося отцовства. Женя распорядился Юрочкой, как распорядился бы своим сыном. Он чувствовал на него какое-то свое право.

Фирсовы дали Жене то, чего не могла дать я.

Следовательно, во всем, что случилось, самая большая вина — моя.

Больше мы никогда с Женей не говорили о Юрочке. Ни разу с тех пор. И никто на свете не знает того, что знаем мы с Женей вдвоем.

Теперь, когда у нас позади мигалка «скорой помощи», я не хочу, чтобы Женя бодрствовал по ночам, размышляя о вещах неразрешимых. Он умеет отказывать себе, но не умеет отступаться. Теперь-то я отлично понимаю разницу.

И тут помочь мог только Сева Ижорцев. Что ж с того, что он казался мне непонятным — значит, надо искать разгадку. Ведь вот не бросил же он нашу старую хозяйку Ангелину Степановну. А мы с Женей бросили. Не все поступки соответствуют человеку. И не все мысли. Есть еще какой-то крен, состояние, наваждение.

Но нужно искать пути от человека к человеку. Мы разные существа, но нам даны язык, сердце, ум.

Нет на свете безупречно правых людей. Как нет, должно быть, безупречных истин. Везде нужна поправка на человечность. Простой бесхитростности — вот чего нам не хватает. Как часто мы не доверяем ее мудрому началу.

С этими мыслями я отправилась к Ижорцеву («А солнце: «Ладно, не горюй, смотри на вещи просто»).

В приемной генеральной дирекции шла перестройка и капитальный ремонт. Дюймовочка с юной помощницей была загнана в угол под сень молота, отлитого в подарок заводу немецкими товарищами. Стопки паркета, перетянутые бечевкой, громоздились вдоль стен, представляя реальную возможность обвала. Ввиду этого Дюймовочка опасалась сотрясать воздух разговором и только проводила меня глазами.

Я храбро перелезла через выложенные на пол провода и вошла в новый директорский кабинет.

— Послушайте! — крикнула я. — Вы же… бесчеловечны! В вас нет ни капли… благодарности!

— Благодарности?

Ижорцев приподнял плечо и ладонью привычно потер возле сердца. Раньше я не замечала за ним такого жеста. И тут я поняла, что вижу перед собой вовсе не Севу Ижорцева. Это был совершенно иной человек, серьезный и горький, строго взятый жизнью в оборот. Он занимался делами, о которых я и понятия не имела. Их трудность была от меня скрыта так, как в далеком детстве взрослая жизнь моего отца. Там стоял шлагбаум, оберегавший нас друг от друга.

И это я пришла к Ижорцеву о чем-то говорить, чего-то требовать на равных… наивно и стыдно. Я отвернулась, разглядывая новую мебель в кабинете. Здесь тоже все преобразилось: белые лакированные стулья, такие же белые изящные книжный шкаф и стол, поставленный необычно, ближе к дверям, в центре помещения белый ковер, на который страшно ступить в неопрятных ботинках. Ощущение чистоты и отдаленности. И приподнятости над житейскими страстями производства. Кабинет стратега.

Ижорцев опустил руку на гладь стола.

— О чем вы говорите. Это несерьезный разговор. Производство держится на производстве, а не на благодарности. Мы и так уже слишком… щедры.

Кажется, это было оскорбление. Но если и так, то лишь для меня. Я оскорбилась, а Ижорцев не собирался меня оскорбить. Он говорил с собой, не со мной. Я встала.

— Всеволод Леонтьевич. Дайте Жене работать. Пожалуйста. Вы увидите, что он… он не обуза.

Ижорцев тоже поднялся. Чтобы проводить меня к двери. Что мы с ним оба могли поделать против того, что нас разъединяло. Он считал это разъединение справедливым. А мы с Женей — нет. Я запнулась неожиданно за край ковра, качнулась и опустилась на колени.

— Я прошу вас… пожалуйста.

Ижорцев испуганно оглянулся на дверь. Потом протянул мне руку:

— Елизавета Александровна!

Белый ковер был в мелком бежевом узорчике. Я рассматривала его, будто собиралась сгрести этот узорчик в горстку и смахнуть с белизны ковра, как со скатерти — крошки минувшего пиршества. Почему бы и нет, мелкий узорчик, мелкие души. Неспособные даже страдать.

— Я вас искренне уважаю, — сказал Ижорцев. — И понимаю вас. Но что поделаешь. Надо считаться с реальной ситуацией.

Вернувшись к себе в лабораторию, я села на стул, закрыла лицо ладонями и заплакала. Мои лаборантки притихли, потом вытолкали за дверь какого-то юного технолога, рывшегося в стопке анализов и весьма изумившегося ситуацией и, пошептавшись в «уголке печалей», вскипятили чаю и тут же изобрели к нему торт под толстым слоем крема. С заводского двора доносились всхлипы компрессора принудительной вентиляции, игрушечные гудочки автокаров. Радио передавало «Героический этюд» Шопена.

Интересно, а где сейчас бродил призрак инженера Евреинова, ведь он мог бы, потирая руки от удовольствия, слышать, как я повторяю себе его утверждение, что все кругом мимолетно и только производство вечно, производство истинно, как сама человеческая жизнь. Страдая и любя, мы наконец приходим к выводу, что нет для нас ничего дороже, кроме нас самих. Я поняла, как бесконечно счастлива и буду счастлива еще лет двадцать. Не меньше. Вот такие мы с Женей молодцы.

Глава вторая

Две Москвы

Ижорцев водил свои «Жигули» осторожной и опытной рукой, но тут, въехав в круговое движение площади Дзержинского, никак не мог из него выбраться. Проезд Серова и Лубянка были загорожены, там что-то ремонтировали или сносили, и, зазевавшись, он не поменял ряд, поворот на Пушечную проскочил и делал вокруг памятника уже второй вираж. В этом кружении было что-то беспомощное, как кружение мошки вокруг лампы.

Светлана сидела рядом, нахохлившись. Она, кажется, еще не произнесла ни одного слова с тех пор, как села в машину на условленном перекрестке, в двух кварталах от «Колора». Пришлось из-за этого отпустить Степана Аркадьевича и взять собственную машину. Дополнительное неудобство, которое приходилось выдавать за каприз. Не хотелось мелочиться и мельчать теперь, когда каждый его шаг — это шаг генерального директора, и потому подвергнут невольному вниманию; конечно, ситуация уже иная, чем десять лет назад, когда Ермашов стал директором и моментально попал в переделку. Ситуация иная, и сам Ижорцев иной человек; но тем не менее лучше бы избежать романтических приключений, на которые его вынуждает своим постоянным давлением Светлана.

При мысли о ее настроении у Ижорцева свело скулы. Хоть придумала бы что-нибудь поопаснее, порезче, что ли. Примитивна даже в этом. На сколько удалось ему в этот раз оттянуть встречу? Они не виделись месяц? Два? Он не помнил.

Аида Никитична жила с Настенкой на даче, и после работы Ижорцев мчался в веселое легкое путешествие к ним. Обе «коротышки» толстели, хохотали, устраивая на него засаду в кустах, были поцарапаны малиной, дрались из-за его поцелуя и ревновали друг к дружке. Обе женщинки. Старая и малая. Он реял на воздусях покоя. И транжирить его на Светлану не хотел. Тяготился только мгновениями от оброка. А ведь могло случиться и похуже: что было бы, например, если б он тогда на Светлане женился? Скука, серятина, как у большинства.

Их, этих девочек, хватает ненадолго, они предприимчивы только до замужества, а там расплываются, киснут, и получаешь квашню вместо человека. Вот Светкина природа. Просто ее еще держит в форме «несчастность». У нее затянулось напряжение сил. Тут блистает красочками ненатуральная мимикрия брачного периода. Ухоженность, мытье каждый день, французская косметика. Зависть ровесниц: «Сама себе хозяйка». Любовная гимнастика вместо «привычного дела». Скулы опять сводит при воспоминании о ее хрустящей коже.

Ижорцев наконец вырулил на правый поворот. Они проехали по Сретенке, включились в густой, несмотря на поздний час, поток машин на Садовом кольце. Отсюда до Бауманской уже было рукой подать.

— Сев, ты стань у Курского, — сказала Света. — Надо Ангелине Степановне вкусненького чего взять.

— Уже куплено, — отозвался Ижорцев.

Света придвинулась поближе. У него отлегло от сердца — хоть не дуется, никаких дурных настроений. Она погладила руку, держащую руль.