«Хитрая лиса», — подумал я и отвел в сторону взгляд, собираясь с силами, чтобы сдержаться, отвечать спокойно, не показать своего возмущения его иезуитством. Как-никак, я ведь узник, беспомощен перед ним, начальником такого ранга, занимающим такой важный пост. Он ведь может в одну минуту стереть меня в порошок. Переводя дыхание, все еще чувствуя на себе тяжесть его стального взора, не сразу ответил:
— Я до сих пор был уверен, что здесь, в таком кабинете, разговаривают иначе, чем там, у следователей, — кивнул в ту сторону, откуда меня привели. — Не было у нас никакого шпионского, националистического болота, поэтому я не мог там состоять. Теперь что касается «банды». Когда началась Отечественная война, у нас в еврейской секции Союза писателей Украины насчитывалось около ста человек — молодых и пожилых еврейских литераторов. В первый же день большинство из нас добровольцами ушли на фронт. Свыше пятидесяти — цвет нашей литературы — пали в боях за Родину. Своей кровью расписались они в любви и преданности к нашей земле, к советскому строю. И издеваться над их памятью считаю кощунством. Благодаря их подвигу, мы сидим сегодня в этом шикарном кабинете.
Я не думал, что генерал такой куцый, маленький. Он, как ужаленный, вскочил с кресла, подхватил одной рукой пенсне, которое слетело с носа и повисло на золотой цепочке, лицо его побагровело. Несмотря на то, что рядом сидели дамочки-стенографистки, он заорал благим матом, не стесняясь в выражениях:
— К чертовой матери! Я думал, что вы хотите помочь органам разоблачить вашу банду, а вы мне басни рассказываете! Вы хуже их, ваших сообщников!.. В подвал его! Пусть там поостынет. В порошок сотру!.. Убрать его!
И вернулся к своему нецензурному лексикону…
Он со злостью ударил кулаком по столу так, что лампа задребезжала. Нажал на кнопку, и в кабинет вскочил как ошпаренный дежурный. Испуганно уставившись на меня и озираясь во все стороны, он не мог понять, почему так орет и матерится безбожно его начальник.
— Убрать! В подвал! — гаркнул тот, и дежурный покорно мотнул головой и процедил мне:
— Пошли…
Я направился к двери, чувствуя на своем затылке злобный взгляд высокого чина.
Безусловно, этот маленький, полный ненависти и желчи человечек принадлежал к категории выдвиженцев, которым нацепили генеральские погоны за особые заслуги в ведомстве Берии. Его словесный запас и отборная ругань напоминали мне разговор мелких тюремщиков, с которыми сталкивался тут на каждом шагу. И еще я понял, что мой смелый ответ дорого мне обойдется.
Меня вели по ковровой дорожке освещенного ярким светом коридора. Должно быть, больше по такой дороге меня не поведут. Маленький желчный генерал уже не будет меня принимать в своем помпезном кабинете. Я представлял себе, как он разъярен, зол моим поведением. Он ждал совсем другой ответ. Скорее бы добраться до своей обители, упасть на тюремную койку, уснуть хоть на некоторое время. Я испытывал ужасную усталость. Слипались глаза. И все же я чувствовал какое-то удовлетворение, что держался спокойно в кабинете этого высокого чина, что не утратил человеческого достоинства.
Странно, что слишком долго длится мой путь. Когда меня вели к генералу, дорога, кажется, была значительно короче. Может, это оттого, что испытываю страшную усталость. Пережил такое напряжение. Ноги меня еле держат. Но не это главное. Я все еще был страшно взволнован. Слова, сказанные этим тупым, надменным маленьким человеком в адрес моих коллег писателей, моих учителей возмутили меня до глубины души. Как можно было о таких великих людях говорить с презрением?! Я жалел, что не все, что было на душе, успел высказать ему. Слишком быстро и неожиданно закончилась наша беседа. Нет, не все успел ему выложить. Как теперь повернется моя судьба? Ведь от этого человека зависит моя дальнейшая жизнь, как теперь поступят со мной, что он прикажет своим холуям предпринять, чтобы проучить непокорного узника? Здесь человеческая жизнь ничего не стоит. Одним кивком головы со мной могут расправиться в одну минуту, и никто на свете, кроме двух-трех палачей, никогда не узнает, как я встретил свои последние минуты жизни…
Мне ранее говорили, что после завершения «следствия», перед отправкой в лагерь, в тюрьму или на казнь разрешают свидание с родными на несколько минут. Стало быть у меня еще есть возможность встретиться за тюремной решеткой со старенькой матерью, которая отправила на фронт трех своих сыновей. Боже мой, как бы я был счастлив увидеть ее большие, когда-то жгуче-черные, красивые а теперь выцветшие от горьких слез глаза! Увидеть бы хоть издали любимого сыночка, у которого, должно быть, навсегда отняли детскую радость, мальчугана, который мне всю войну писал на фронт письма и рисунки. «Папочка, бей скорее Гитлера и приезжай ко мне с победой!» Обнять бы исстрадавшуюся жену, которая обивала пороги всех учреждений, подвергая себя опасности быть брошенной за решетку за «оскорбление органов безопасности», которые несправедливо мучают ее мужа, клевещут на него…
От этого маленького недоростка-чиновника, иезуита и садиста, отныне зависит моя судьба и судьба моей семьи, коллег, друзей… Да, уж он постарается проявить свою власть, показать, как он может отомстить за мою несговорчивость, за то, что я ему высказал все, что думаю, не посчитался с его мундиром и положением…
Конечно, он, пожалуй, сделает все, чтобы сжить меня со света.
Ну что ж, пусть так. Зато совесть у меня чиста Не кривил душой, не поколебался, остался до конца человеком.
А это для меня было самое главное.
Вдруг оборвался ярко освещенный коридор с мягкими багрово-красными дорожками и высокими дверьми, обитыми дерматином. Крутые, плохо освещенные, кривые ступеньки, ведущие вниз, в подвал, но отнюдь не туда, где пустовала моя одиночная камера, свидетельствовали, что накликал на свою голову беду.
Видать, начинается месть…
Потолок свисал над самой головой. Кривые ступеньки вели все вниз, в сырой мерзкий подвал. Повеяло гнилью, удушающим запахом карболки, плесени, могильным духом. Маленькие оконца с густыми ржавыми решетками упирались в глухую кирпичную стену, по которой стекали и струились грязные потоки. Специфический тюремный запах забивал дыхание, становилось дурно.
Пришлось низко наклонить голову, чтобы не стукнуться о торчащие камни. Подчас казалось: вот-вот низкий сырой, грязный потолок обрушится и похоронит тебя под этими каменными громадами.
Откуда здесь, в центре города, взялись такие средневековые катакомбы? Какой «зодчий» их придумал и построил? Когда я на свободе изредка прохаживался центром нашего прекрасного города и косился на это приземистое мрачное здание, разве я мог подумать, что здесь, за дубовыми дверьми, находятся такие страшные подземелья?
И эту ночь, и Бог знает сколько еще таких ночей мне придется изведать, всю их прелесть!
По обеим сторонам сырого, узкого коридора — железные двери с «глазками» и «кормушками». Не камеры, а каморки, кельи, где ютятся изможденные арестанты, живые тени, которые не знают, не ведают, за какие грехи они тут затворены и что их ждет?
Здесь, должно быть, томятся люди, осужденные на смерть, и упрямцы, которые не хотят «признаваться»…
У крайних дверей надзиратель, клацнув пальцами, дал мне знать, что пора остановиться, мол, путешествие окончено, мы прибыли на место и сейчас он откроет «врата царства», спущусь в свою новую обитель…
Я стоял несколько долгих минут лицом к покореженной грязной стене, заложив, как положено, руки за спину, и прислушивался к могильной тишине подземелья.
Вдруг из глубины камеры, куда меня, видимо, собирались поместить, раздался истошный крик. Кто-то изнутри стучал в дверь кулаками, ногами, тяжелым предметом и ругался последними словами. На минутку все там замерло, и раздался оттуда безумный плач, рыдания, словно кого-то там душили, резали.
Из-за поворота катакомбы появился сутулый мужчина — надсмотрщик в тапочках-шлепанцах с вязкой больших ключей.