— Да вы не на мотороллере ли?

— Своим ходом.

— В дождище-то!

— А что такого?

Людмилы-борисовнино «а что такого?»!.. Когда за ее рассказом о полюбившемся ей Крыме — «вода, зной, змеи ползают» — кого-то передернуло, она вот так же: «А что такого? Мы подкармливали одну».

Своим ходом она и не одна, с ребятами ездила в Рязань из Маркса. К Солженицыну. Самого не застали. Принимала их теща его.

Эту первую встречу часиков шесть просидели мы у раскрытого в зелень окна, как на дне морском.

А вот Людмила Борисовна у другого стола, за другим окном. Обледенелым, заиндевелым. Это в Тарханах, в прицерковной сторожке.

Ворот у нее распахнут, рукава закатаны, а в валенках. Натоплено жарко, а с пола стужей тянет. Читает стихи собравшимся у нее:

Пройдемте по миру, как дети,

Полюбим шуршанье осок…

На этих строках я и открыл дверь.

— Ууу! Ямполец приехал!

Кроме книг и мотороллера Людмила Борисовна сына еще имела, Борьку. Растила по своему уму-разуму. Обнаружила у тринадцатилетнего матерщинный стишок, положила перед ним:

— Прочти-ка мне. Ну, что же ты? Переписать мог, а прочитать не можешь?

Яну, недавнему ученику своему, теперь студенту, когда его угораздило угодить в отцы, и требовалось жениться, посоветовала:

— Не делай этого, Ян.

«У Люси мужская психология», — было сказано тогда ближайшей приятельницей ее. Другой раз она же: «Матери у Бори и не было никогда!»

С таким же успехом можно было сказать: не было и учительницы у учеников Магон.

Не по учебникам учила, по себе учила.

Чему? Презренью к бытовщине в обход родителей, дружескому избранничеству в пику казенной коллективности, пониманию искусства как четвертой стихии — после земли, воды и неба, — а не как оружия в борьбе.

Надо было видеть, как она, ученица Оксмана, по-цыгански запросто садилась на землю, учительница эта. Как мимо наплескивающейся на бережок воды пройти не могла, не побултыхав хоть рукой.

А плавала как! Мечтательно, я бы сказал, плавала. Не искупаться к реке шла — пожить в ней. Тоже и с деревьями — жила. Любила клены, а к соснам и елям равнодушно относилась: «зимой и летом — одним цветом, все им хоть бы хны!»

«На просторах родины широкой», доступных если не ногам, то колесам, и главные уроки своим ребятам давала.

Неизменная картошка из костра, чтенья вслух, песни, ночевки под открытым небом, а когда дождь — в сараишке в каком-нибудь.

Сверх школьной программы учила, и получала сверх зарплатной ведомости. Вчерашние ребята, девчата, выросшие каждый в свою жизнь и разъехавшиеся кто куда, съезжались потом под крышу ее развалюхи. При этом один ворота починит, другая подписные издания выкупит ей. Тот геолог, та преподавательница и замужем.

Из одновозрастных и старших друзей Людмилы Борисовны все досадовали: «Ну что сидит в дыре в этой? Диссертацию, что ли, не могла защитить? Защищают которые в подметки ей не годятся!»

Могла, конечно. И не то чтобы — не хотела. Но такого, как у других, хотения не было. Иное влекло. Живое общение с горько нуждающимися в ней.

Вот спецшкола — колония для малолетних преступников. Последняя работа Людмилы Борисовны.

Организовала ПиМ — поэзии и музыки кружок. «Главное назначение кружка — общение».

«Обстановка в колонии, — рассказывает, — страшная! Воспитанники, например, заталкивают младшего в тумбочку и выбрасывают в окно со второго этажа. А воспитатели «морализуют» с применением ключа по голове или проволочного хлыстика с плексигласовой наборной ручкой по строю вытянутых ладоней. Называется: «давать интервью». Выражение одинаково загадочное как для воспитанников, так и для воспитателей».

Берет Людмила Борисовна мальчика-нарушителя вместе с другими кружковцами в осенний лес. И получает за это выговор. Объясняет начальству: «У мальчика абсолютный слух и чистейшего тембра голос. В кружке он разучивал песенку Чайковского «Осень». Как было не взять? За зоной с мая месяца не был. А нарушение его — чинарики!»

Ей на это: «Тембр, слух сюда не касательно, и прекратите заниматься отсебятиной!»

Больше, чем «отсебятина»-, раздражала начальство внешность Людмилы Борисовны — «баба в штанах и шибко образована».

Да, в штанах, да, сигареты в кармане. Но когда слушала старинные романсы с пластинок, то ты ей хоть черный веер в руку! Проступало что-то давнее, неутоленное… Обернувшееся дружеством'.

Дружить была одарена — до море по колено, до в огонь и в воду. Сияла в дружбе.

А вне дружбы тускнела до здравого смысла.

Не учительство, не родительство, дружество стало ее уделом. И учительствовала и родительствовала — дружа. С кем как. А с кем никак, перед теми беспомощной оказывалась и недоброй.

Времени около часа ночи. Я уже в постели. Читаю.

Комариный звоночек в дверь.

— Ба! Людмила Борисовна! Прошу.

— Тсс. На улице подожду. Ночь — чудо. Под крышу не хочется.

А дело не в крыше, конечно. Нарываться на вежливость жены не хочется. Людмила Борисовна — ненавистница «класса жен».

Бродим по ночным улицам, нет-нет да обдаваемым клубами водяной пыли из поливальных машин.

Она только что из поездки.

Борьку вымыла, уложила и — ко мне. «Не может быть, думаю, чтобы спал уже. А поездка не без приключений». За Пензой, когда темнеть уже стало, сцепление полетело. Борьку при мотороллере оставила, сама деревню пошла искать.

Вышла на компанию у костра. Слово за слово, приглашают ушицы отведать. Сотрудники Тарханского заповедника оказались. На ловца и зверь. Предлагают работу. И жилье обещают со временем.

— А на первых порах прицерковную сторожку. Дверь в дверь со склепом поэта. Представляете? Церковь, тишина, только грай вороний на закате — чудо! Остров жизни среди хляби всеобщей. Переезжать? Как выдумаете?

Людмилу Борисовну из школы инспектором гороно намереваются забрать.

— Что я теряю? Квартира в Марксе, пока мама жива, за мной остается. А?

Через год уберут и из Тархан.

И навалилась усталость.

«Живу преимущественно в обществе собак. Пегашка произвела потомство.

Вылакивают три литра молока в день, и я стою в очереди за молочным пайком. (…) Читаю архаическое и вечное».

«Поселиться бы вместе где-нибудь, одним домом. Цветник бы развели, по вечерам Борис Яковлевич стихи бы нам читал (…)».

Из последнего письма:

«Мимоза усатая (Это я, значит. — Б. Я.), обещался, вроде бы, нарисовать нечто, подобное тем автопортретам, которые меня так восхитили. Я бы с несказанным восторгом лицезрела его тощейшесть, слышала его рокотание и стихоизвержение. Но, прямо по песенно-романтическому шаблону, нас разделяет полярная ночь и все, что за нею стоит…»

Последним пристанищем Людмилы Борисовны явилась бумага.

«Вроде бы что-то начинает вытанцовываться письменное. Та страшная реальность, с которой имею дело в спецшколе.

И отступает ощущение бездонной тоски, какая бывала. К привычкам бытия вновь чувствую любовь (…). Самые счастливые миги утренние, когда обливаюсь ледяным и вижу небо, какое оно. Ощущаю кожей свежесть, холод воздуха. Вижу старые запущенные яблони (мамины!) и бурьянистый сад, двор. Еще — ветки, сплетение веточное».

«Выходной день начинается такими разнообразными заботами, что только ой-ой-ой! Но все равно поеду в мокрый лес. Для душевной профилактики. Поеду на «Вятке», в которую мой золотой механик Василий, вернувшись из заключения (везет мне на правонарушителей), снова вдохнул жизнь.

«Но так писать можно без конца, все равно что калмыцкую песню петь… Ожидаю ответных песнопений!»

Ответных песнопений не дождалась.

Инсульт хватил.

За день до инсульта в спецшколе мальчик повесился.