Изменить стиль страницы

— Да нет, это — ветер, — не верил Рыжик.

— Как бы не так. Это она, белая лошадь, тучи грызет, дырявит, чтоб разверзлись они прямо над нашими головами.

— Но ведь лошади боятся, когда огонь, — вмешался в разговор сторож с седыми бакенбардами.

— Так ведь она не то что наши лошади, Фелисьо. Это — дьявольская лошадь: она лягает копытами небо, рвет его зубами, словно растерзать хочет. Нет, уж ежели кому доводилось в пору великого разлива быть здесь, в Лезирии, да смотреть смерти в глаза, когда товарищи твои гибли один за другим, а все кругом — дома, амбары, — все крушила вода, и сколько глаз мог захватить, все было море, море — до края света… уж тот поверит, что эта земля не для людей.

— Да уж что она не моя — это верно, — отозвался один из землекопов.

— Смейся, смейся, парень, ты еще не раз вспомнишь старого Салсу, — оборвал его старик, обернув к шутнику искаженное страхом лицо. — Как-нибудь ночью — это непременно ночью случится — белая лошадь сквитается со всеми нами раз и навсегда. Тогда небось и вы в нее поверите… Лошадь всех прикончит, а трупы вода унесет в море…

— А чего ж вы сами-то отсюда не уходите? — возразил молодой землекоп.

— Куда уйдешь от своей судьбы? Да к тому же порой приходится за кусок хлеба жизнью платить.

Рыжик, ошеломленный мрачным пророчеством старика, все же принял сторону землекопа:

— Нам бы только не дать воде через дамбу перекинуться, тут мы должны накрепко стоять. Сколько уж наших здесь полегло…

— Все так… Не след нам терять время на споры. У белой лошади сейчас силища…

— Да, силы у нее хоть отбавляй… А мы ее усмирим. Вот этими лопатками усмирим. Да и потом насчет лошади — это все сказки…

— По-твоему, и всемирный потоп — тоже сказки? Уж ты мне поверь — ночью все здесь погибнет под водой…

Старик поднялся, взвалил на спину мешок и пошел отвязывать кобылу. Сидро проводил его до ворот и сокрушенно следил, как старик, сев на лошадь, пустил ее шагом и скоро пропал в темноте.

Глава десятая

Весна пришла ночью

С каждым днем Мариана чувствовала все сильнее, как тело ее наливается ласковой до боли истомой — это ощущение приносилось с берегов Тежо вместе с ароматом северных вершин и запахами полевых цветов. Среди безмолвия Лезирии распускались зори, — их красные отсветы, казалось, были покрыты нежной пыльцой.

И в Мариане все откликалось на призывы этого неторопливо-настойчивого обновления, которое было рассеяно повсюду: в свежести воздуха, в запахе земли, в магическом гипнозе буйного солнца. Теперь она поднималась на рассвете («и куда тебя только носит в такую рань», — ворчал старик) и подставляла лицо и плечи легкому ветру, прилетавшему с востока верхом на первом солнечном луче. Тоска, которая не покидала ее всю эту долгую зиму, как будто совсем исчезла. Глаза Марианы с жадностью вбирали новые краски, новые смягченные контуры и нежную, еще неотчетливую прозрачность всходов. Внизу, в долине, уже виднелись зеленые пятна травы, и зелень выглядела так неправдоподобно, что Мариане неудержимо хотелось ринуться туда, растянуться на траве, теребить ее сочные тугие стебли, щедро вспоенные рекой.

Она снова стала следить за собой, и даже походка ее изменилась: исчезла вульгарная манера вызывающе раскачивать бедрами, когда при каждом шаге юбки взлетают выше колен. Да и все в ней сделалось проще и естественней — только оттого, что теперь она верила: она уедет отсюда. Вернется к себе в деревню, — когда, про то она не думала, но она знала, что вернется, — и было так чудесно мечтать об этом. А вдруг ей снова придется бродяжничать бездомной, как в те времена, когда ее подобрал Добрый Мул? Все равно она не останется с ним, ни за что, ни за что на свете! Пусть лучше она будет терпеть и зной, и лихорадку, и голод, пока смерть не оборвет ее молодую жизнь.

Старик видел, что с Марианой что-то творится. Но он старался ничего не замечать и упорно гнал от себя беспокойную мысль, боясь додумать ее до конца. Ему вспоминалось, что в молодости он тоже, бывало, то падал духом, то без причины веселился — все по милости погоды, и у него просыпалась надежда, что с Марианой как-нибудь обойдется. Пускай себе покуролесит малость; зима придет — образумится. «Я ведь тоже долго не протяну. Ну, еще с годочек… Да, уж самое большее — год…»

Рыночная площадь, куда пригнали быков для отправки в Испанию, гудела, словно улей. В тени навеса Рыжик и дядюшка Жоан с жаром толковали о сбежавшем быке: могучее животное, покрытое буро-грязной шерстью, вырвалось из загона, подняв на рога калитку.

— Вот, поди ж ты, скотина, а тоже соображает, как на волю выбраться, — удивлялся Рыжик, теребя свою пламенеющую шевелюру.

— Скотина — это только так говорится. Мол, грубое животное! А я тебе скажу, что не всякий человек с этим животным по уму сравниться может, — бык-то посмекалистей будет, я-то уж их знаю.

— Ну, дядюшка Жоан…

Старик выколотил трубку о край стола и принялся снова набивать ее табаком.

— Что ты смыслишь в быках, Рыжик! Тебе еще набираться да набираться ума-разума… Целую неделю ты слушаешь мои истории о быках и коровах, а все удивляешься. Да и не мудрено, иная история и впрямь смахивает на выдумку. Скотина эта только что говорить не умеет, а понимает все. Ты вот небось и не слыхивал, что быкам ничего не стоит перемахнуть ночью через ограду, коли вдруг им в голову взбредет отправиться в гости к подругам-коровам? И что ты думаешь — все у них, как у людей. С дороги ни в жизнь не собьются. Похоже, что даже время они по звездам и по ветру узнавать могут. Доберутся к ночи до коровьего стада, схоронятся неподалеку и высматривают своих подруг.

Иные, правда, не слишком разбирают: своя ли, чужая — какая придется. Ну, а другой, бывает, на чужую корову и не взглянет, — свою, знакомую, привечает…

Рыжик растянулся на скамье и слушал как зачарованный.

— И заря еще не займется, как они по той же дороге тем же манером обратно притопают — боятся, чтоб от пастуха не досталось им за плутни. Вот ты и скажи мне, кто их этому обучил? И как это назвать, ежели не разумом?

К ним подошла Мариана — она была чем-то сильно взволнована, но Добрый Мул, занятый беседой, не обращал на нее внимания и, только оторвавшись на миг от разговора, чтобы снова выколотить трубку, вдруг заметил, что Мариана вроде не в себе.

— Там тебя человек дожидается, — глухо проговорила она.

— Какой еще человек? Чего ему надо?

— Он от твоего сына. Говорит, сын твой с ним вместе работал.

— Ну, так что? Ты ведь знаешь, что я на это скажу: у меня своя жизнь, у сына — своя.

— Так-то оно так. Только вот сын…

— Что сын? — закричал старик.

— А то, что он уж тебе на это ответить не сможет, — выпалила женщина, не скрывая своего раздражения.

Добрый Мул побледнел: что-то случилось, что-то случилось с его сыном. Он хотел заговорить, но увидел выходившего из таверны приезжего и бросился ему навстречу. Рыжик поспешил вслед.

— Что с ним? Несчастье, да? Что с моим сыном? — Старик что есть силы тряс приезжего за плечи.

Тот таращил на него мутные глаза, потом с трудом произнес:

— Все стряслось в один миг, сеньор Жоан. Он и крикнуть не успел…

— Ты хочешь сказать… Ох, нет, нет, не верю, не может быть… Как же это… Я — старик, пень трухлявый, и я буду жить, а он… Нет, погоди, неправда это… А коли правда, боже или кто ты там есть, что допустил такое, — значит, ты ослеп, И нечего нам больше тебе покоряться, раз власть твоя слепая, на оба глаза она ослепла…

Он все говорил, говорил, мучая и возбуждая себя словами. Говоря, он бегал взад и вперед, жесты его издали могли бы показаться странными и смешными, но по искаженному болью лицу катились слезы, а руки ловили воздух, словно пытаясь настичь того, кто нанес ему удар.

Рыжик подошел к старику и обнял его, успокаивая.

— Теперь ты видишь, что мы хуже скотов? Видишь? Два года я с сыном своим не разговаривал — зачем, мол, в мою жизнь захотел вмешаться… Так ведь не со зла же он! А я все никак себя переломить не мог — покончить со всем этим… Нелегко человеку свой норов переломить… Душой-то бы уж и рад, а характер не позволяет.