Изменить стиль страницы

Но для него это была смуглянка.

Глава седьмая

Тягостные дни

Доброго Мула как-то позвали подковать лошадей в Саморе, и старик заколебался, ехать ему или нет. Он даже спросил у Рыжика, справится ли он один с этим делом, но, не дослушав ответа, решил все-таки поехать сам. «Лучше ты останься. Может, невзначай какой клиент забредет, всегда надо быть на месте. А не то лучше прикрыть лавочку…»

Мариана была поражена. Жоан Добрый Мул как будто всерьез покончил с нелепой ревностью былых времен и уезжал спокойно, без грустинки в глазах. Он даже ни разу не оглянулся, как прежде. Мариана подумала, что ему уже нет до нее дела. И лучше бы уж он злился и ревновал, это бы хоть подтверждало его любовь. Потом она решила, что Сидро обещал приглядеть за ней, ведь они такие друзья, и ей захотелось, чтоб явился кто-нибудь из ухажеров. То-то мальчишка побесится! Однако он, стоя под навесом, продолжал невозмутимо играть на гармошке, когда со стороны пристани показался Зе да Фелисиа, старший конюх с фермы Ваз-Монтейро, и, ведя лошадь в поводу, прямиком зашагал к таверне.

День был такой, что и угли начинали тлеть. Лезирия изнывала от зноя под безжалостным солнцем, которое слепило глаза и жгло тело. Некоторые хлеба еще оставались на корню. Поблекшая желтизна их вызывала жажду, еще более неистовую, когда взгляд падал на голубую, с жестким стальным отливом реку. Жестким и стальным был степной ветер. Истерзанными — паруса, безвольно свисавшие с корабельных мачт; скучными и безмолвными — пылающие дороги; скучными и безмолвными были и люди, бредущие по дорогам, они походили на обуглившиеся статуи и еле передвигались в этой тягостной фантасмагории.

Алсидес играл тягучую, однообразную мелодию: в такую жару ничего другого у него не получалось. Он мечтал о том, что скоро сбежит отсюда вместе с братьями Арренега — этими пронырами и бездельниками. А едва наступит ночь, он выйдет на дорогу навстречу смуглянке. У нее нет красного пояса, как у той, другой, но она отдастся ему с открытыми глазами, и он будет говорить с ней, не боясь косноязычия, и расскажет все, что она ни пожелает узнать о его жизни.

Цокот лошадиных копыт разорвал тишину.

Сидро не шелохнулся. Руки Марианы легли на его плечи.

— Онемел ты, что ли, как с танцев вернулся? Околдовали тебя там?

— Будто бы нет.

Ей не терпелось выведать, поручал ли старик следить за ней, и она поддела Рыжика:

— Зе да Фелисиа тут ко мне подкатывался, больно сладко поет.

— А мне какое дело? На то нам и рот даден, чтобы говорить…

Ответ мальчика рассердил ее.

— Он спрашивал, пошла бы я с ним, — добавила она звенящим голосом.

— Время подходящее… Дядя Жоан в отлучке.

Она уселась на пол, глядя на Сидро.

— По-твоему, я должна идти?

— Это уж вы решайте. Каждый сам за свою жизнь ответчик. Только думается мне — не стоит об этом раззванивать.

— Ты тоже можешь уйти, — сказала Мариана.

— А зачем? Когда я уходить надумаю, мне компания не понадобится. Я не таковский, как вы или Зе да Фелисиа. Только дяде Жоану худо придется. Он вас любит. Если вы его оставите, он руки на себя наложит.

— Не верь ты этому. Старики вечно с причудами. С ними надо пуд соли съесть, тогда и поймешь их. Грозится он только, а убивать себя не станет.

— Я верю дяде Жоану. Мне хочется ему верить.

Мариана была в нерешительности.

— Ты ему передашь, что я тебе сказала? О Зе да Фелисиа?

— Ни в доносчики, ни в сводни я не записывался. Но если вы детей иметь желаете, кто вам мешает. И молчок об этом. Кто много болтает, мало достигает.

Он говорил с презрением, жестко, нервно и яростно. Мариана стремилась понять его, поделиться с ним невыносимой тоской, что сжимала сердце. Она протянула руку, но его рука не ответила на пожатие.

— Если я останусь, ты уйдешь отсюда?

— Толком еще не знаю когда, но уйду обязательно. Жизнь здесь какая-то пустая.

— Сразу видать, ты влюбился.

— У меня была женщина… А сегодня я к другой пойду. Я не влюбился, нет. Любовь, по-моему, совсем не то. — Голос его зазвенел, окреп. — Если у меня будет любимая, я ей напишу. Об этом писать надо.

— Те, кто не умеет писать, тоже любят. Я любила, а ни одной буквы не разберу, будь она хоть с телегу. Славное тогда было времечко. Всему-то я верила, что мне ни заливали, и здорово это было — людям верить. Бывало, догадаешься, что они врут, да все равно с качель не слезаешь. Ты качался на качелях? Хорошо, правда? Кажется, будто ты птица, знаешь, что обман это, а все приятно то вверх ногами, то вверх головой взлетать. Голова идет кругом… Это больше всего с любовью схоже.

— Я ночью на дорогу пойду. Меня будет ждать девушка.

— Какая она?

— Знаю только, что смуглая.

— Она полная?

— Худые лучше.

— Это он тебя научил, да?

Рыжик смутился, отвернул лицо к источнику, где пили жеребцы.

— Он меня и на гармошке играть научил, а сейчас я лучше него играю. И женщин буду знать лучше.

Безмолвие Лезирии легло между ними — напряженное и жгучее, тяжкое и суровое.

— Не ходи, — попросила Мариана, схватив его за руку.

— Куда не ходить?

— На дорогу.

Сидро внимательно посмотрел на нее, улыбнулся и легонько щелкнул ее по левой щеке, как раз туда, где появлялась задорная ямочка. Он устыдился такой вольности и покраснел.

— Не ходи, — настаивала Мариана. — Еще заразишься чем-нибудь.

— Ну и что с того? Какой же это мужчина без болезни?

Она встала и пошла в таверну. Вскоре оттуда послышался ее голос.

Сидро решил сбегать к источнику, но, чтобы Мариана его не заметила, прошмыгнул задами.

Объездчик вскочил на хребет неоседланной кобылы и, несмотря на то что она вставала на дыбы и металась из стороны в сторону, пытаясь сбросить его на землю, крепко держался за холку. Укротив лошадь, он поехал шагом, прямо к источнику, где поил табун. Его помощник поливал животных водой из ведра, чтобы им не было жарко. Группа конюхов, приехавших из Лиссабона отобрать быков для корриды, сидела на стене загона и махала объездчику беретами, а тот возвращался, уже не держась за гриву. Рыжик вперил в него восхищенный взгляд: он горел нетерпением — попытать счастья, хотя никогда не ездил верхом.

Это была норовистая лошадь, горделивая и быстрая, лоб у нее был широкий, ноги и круп длинные, вытянутые, а бока поджарые; грудные мускулы развиты до предела; глаза прозрачные, копыта отточены, шерсть черная-пречерная и матовая, без единого белого пятнышка, вся вороная — признак горячего нрава. Чувствовалось, как в ней играет кровь.

— Вороной конь — вот наша погибель, — изрек Салса, знаменитый пикадор, который хвастался тем, что у него ни одной косточки целой не осталось. Он часто падал, но еще чаще удавалось ему укрощать лошадей своим властным, спокойным голосом.

— Хуже всего мышастая масть, лошадки упрямые, обидчивые, — поучительным тоном добавил он.

— А я, как сяду верхом, тогда только и скажу, что подо мной за лошадь, — отозвался Конопатый Шико. — Лошади — они как арбузы…

— И как мальчишки, — поддержал его Зе да Фелисиа.

Всадник спрыгнул с вороной, хлестнул ее по крупу кнутом, чтобы она вернулась в табун, и, прихрамывая, направился к товарищам, весь пыжась от гордости.

— Это труднее, чем оседлать ветер, — закричал он еще издали, — брыкается и задом трясет как полоумная.

— Она задом, а ты языком, — отпарировал Конопатый Шико.

— Хочешь на мое место? — подзадорил объездчик. — Ставлю пять литров у Доброго Мула.

— Для молодых петушков, вроде Рыжего, это, может, и подойдет, он только и умеет, что подковы ставить, и то неважнецки, храни его господь, — ответил, разразившись хохотом, Салса.

И конюхи принялись издеваться над Сидро, состязаясь в остроумии.

Рыжик подумал, что, если щуплый крестьянин с больной ногой сумел укротить кобылицу, уцепившись за ее гриву, ему это не составит труда — руки у него ловкие, да и сам он малый не промах.