Изменить стиль страницы

— Ну нет, ты не прав, — возразил я. — Дона Бранка была приятная женщина. А если приглядеться получше, даже хорошенькая. У нее были черные глаза…

— Вам, может, она такой и казалась. Но для меня она — злюка и уродина. И другой я ее не представляю. Приют — мой туннель, а эта женщина… Однажды, она так здорово меня отлупила, что я потерял сознание. Уж не помню, что я там натворил, набедокурил, конечно. Но ведь нельзя же избивать за это до полусмерти.

Он устремил застывший взгляд на стену, что была перед ним.

— Вот так-то. Скажи я на суде, что все началось в тот день…

Он порывисто вскочил, опершись на меня, и пальцы его впились в мое плечо.

— Только не поверят они. В суде никогда не верят. Кому, как не вам, это знать. Они до сих пор думают, что вы их за нос водите.

В раздумье он покачал головой и снова уселся около меня, будто по приговору суда.

— С этого и началось. Начальница, ясное дело, не во всем виновата. Никто не бывает виноват во всем, а все в чем-то виноваты. Но о ней я подумал, когда выстрелил первый раз на войне. Я понятия не имел, что меня Проклятым Младенцем зовут, а она возьми и обругай меня так. Помню, я долго плакал. Проклятый Младенец! Почему?! Теперь вы мне рассказали… и я вижу, что не из-за чего было убиваться. Но тогда мне ой как обидно стало. Сколько мне было лет, не помню, шесть или семь. Вроде семь. Но меня уже заставляли мыть пол на кухне. Остальные мною помыкали, а она им потворствовала.

Временами Алсидес замолкал, его душили внезапно пробудившиеся воспоминания. Жара в тесной камере стояла невыносимая, и он дышал медленно и трудно.

— Да, с того все и пошло. Теперь понятно. Смехота, да и только, как все в один миг прояснилось. Как-то к нам заглянула дона Антонинья. Долго приют осматривала: сводчатую спальню, столовую, кухню… Какая она была красивая, дона Антонинья! Только раз, на войне, я видел женщину, что могла с ней сравниться. Никто не хотел тогда в эту женщину стрелять. Ни один солдат из нашего легиона.

— Не думай об этом, — посоветовал я, видя, что такие воспоминания еще сильнее бередят его сердце.

— Дона Антонинья вошла на кухню, а я чистил картошку. «Тебе здесь нравится?» — спросила она и погладила меня по голове. От нее пахло цветами. Я покраснел до ушей, слезы выступили у меня на глазах, и я чуть было не ответил, что да, мне очень нравится, что все очень добры к нам, — дона Бранка нас так учила. Но эта сеньора была такой доброй, да и падре Жеронимо говорил, что врать нехорошо. И тогда я пробормотал: «Нет, не нравится, меня заставляют пол мыть, а другие надо мной смеются». Если бы вы видели, какое лицо стало в ту минуту у доны Бранки, вы бы никогда не сказали, что она хорошенькая, ей-богу. Едва дона Антонинья ушла, начальница потащила меня в гладильню и там уж отвела душу, всыпав мне по первое число. И потом колотила меня почем зря, ко всему придиралась. Верно, поэтому своды казались мне туннелем. Мрачным туннелем, без всякого просвета. Я не люблю ночь, мне всегда мерещатся ночью лица расстрелянных, они смотрят на меня. Может, и в этом виноват туннель? Я так боялся начальницы, что свернул голубю шею, заслышав ее шаги, — я его из клетки вытащил, погладить хотел.

Он простер ко мне дрожащие руки.

— С того дня смерть притаилась здесь. В моих руках. Вы этого не видите, но я вижу, нутром чую. Она и туннель — вот что меня погубило. Когда я выйду из тюрьмы, честное слово даю, ноги моей не будет в городе или в каком другом месте, где много людей. Мне нужно отдохнуть…

Пальцы его снова впились в мое плечо.

— Вы думаете, они дадут мне отдохнуть под деревом?

Глава вторая

И судьба играет в кости

Все на свете приедается, и стоит ли тому удивляться, что лет через десять после бешеной пляски смерти в нашем городке благотворительный пыл толстосумов несколько умерился.

Эпидемия чумы давно миновала, и теперь каждый предавался спасительным молитвам, не впадая в прежний экстаз; наконец-то молодежь могла пожить в свое удовольствие, потому что надо пользоваться жизнью, а не коснеть в самоотречении.

По мере того как души людей покрывались корочкой льда, таяли пожертвования.

«Лодка плыла по бурному морю», — говорил Карвальо до О, сторонившийся «Приюта ласточек», где у него произошло крупное объяснение с Силвой Неграном. Они повздорили из-за того, в какой цвет красить столовую (один ратовал за голубой, другой — за белый), а под конец обрушили друг на друга целый каскад коварных намеков, сдобренных давнишними историями о ловко подцепленном наследстве.

Близился день, когда неумолимый шквал должен был обрушиться на лодку и опрокинуть ее.

Были ли причиной бесславной гибели столь благородного начинания непоседливый нрав Проклятого Младенца или его раннее развитие, отнюдь не соответствующее одиннадцати годам?

Раздувая ноздри, точно охотничий пес, крался он по коридору, благо поблизости не было доны Бранки; ему не терпелось узнать, зачем вызвали Полу Негри в кабинет начальницы. «Они ее накажут? Что она сделала плохого?..» Эти вопросы терзали его, отдаваясь в груди ударами молота.

Пола Негри, пятнадцатилетняя девочка, была, как и он, сиротой и тоже воспитывалась в приюте, — ее прозвали именем кинозвезды, кумира приютских ребятишек. Дочь крестьянина, она унаследовала от отца горделивую непринужденность движений, отчего ее тонкая фигурка казалась еще стройнее. Даже мешковатое, сшитое не по росту платье не могло скрыть ее очарования. Это была черноволосая смуглянка с огромными зелеными глазами, тревожно освещавшими красивое лицо, которому смоляные ресницы придавали пикантную томность. А длинные нервные пальцы Селесте вызывали зависть даже у городских дам, покупавших у нее конфеты.

Буфетом в кино ведали приютские (все не даром хлеб едят!), и она стояла за прилавком, улыбающаяся и счастливая, привлекая мужчин, которые и зимой охотно пили прохладительные напитки. Она пользовалась успехом, и потому ей нередко попадало на орехи от других девушек; или виной тому была затаенная неприязнь к «Приюту ласточек»?

Почти всегда ее сопровождал Проклятый Младенец — людей забавляли (тоже ведь развлечение!) его раскосые, как у китайчонка, глаза и тщедушная фигурка. Он обходил зрителей, держа в руках поднос со сластями, и старался быть как можно незаметнее, будто опасался, как бы у него не раскупили весь товар. Когда гасили свет, он прислонялся к стене и жадными, восторженными глазами следил за маневрами бандитов на лошадях и за бесстрашным героем, который, несмотря на все ловушки, устроенные героине, непременно спасет ее, в конце концов пустив в ход кулаки и пистолет. Забившись куда-нибудь подальше от кресла доны Бранки, он украдкой посвистывал — и что это был за свист! Тут сказывался сын Мануэла. Одно лишь его угнетало — что ему нельзя, как другим мальчишкам, хлопать в ладоши и стучать ногами.

Вечером в сводчатой спальне он рассказывал о виденных на экране приключениях, чередуя их с собственными выдумками, и засыпал, думая о Поле Негри. Об этой зеленоглазой девочке, из-за которой ему как-то раз изрядно влетело от рослого парня. Догадываясь о его симпатии, она обращалась с ним ласково, и Китаеза обожал ее, испытывая какое-то совсем новое чувство.

Он стремился постоянно быть возле нее и надеялся когда-нибудь отблагодарить за это счастье, вырвав ее из лап смерти. И вот в тот день, когда начальница отправилась за покупками, он и решил разведать, какая опасность грозит Поле Негри. Он шел осторожно, точно боялся малейшим шумом вызвать тревогу. Основания для беспокойства у него были, он знал по опыту: если тебя зовут в кабинет, то уж наверняка выбранят на чем свет стоит да еще попотчуют «ведьмой» — линейкой, которую преподнес начальнице падре Жеронимо. «Но в чем могла провиниться Пола Негри?!»

Алсидес шел медленно, но сердце его бешено колотилось. В этот момент он был тем киногероем с полумаской на лице, который должен спасти девушку от опасности: «Руки вверх! А ну, руки вверх!»