Изменить стиль страницы

— А что такое серое вещество? — продолжал Лобато. — Ты и понятия не имеешь, факт. Это мозг… так сказать, око торговли.

Хозяин раскачивался на тонких ногах, посмеиваясь над испугом мальчишки.

— Только одна вещь поважнее серого вещества. И знаешь что? Труд! Если не будешь трудиться до седьмого пота, прощай серое вещество! Понял?!

Нет, мальчик не понимал, — брови его насупились, он силился разгадать таинственный смысл хозяйских слов.

— Сразу видать, что ты осел. Осел — глупый…

Китаеза багровел от стыда, он был потрясен мудростью Лобато и в то же время стыдился своего унижения перед продавцами.

— Сколько ослов в момент запоминают дорогу в стойло. А ты?..

Сравнение показалось Алсидесу забавным, и в его глазах мелькнула усмешка. В тот же миг пальцы Лобато впились ему в лицо, и бакалейщик истошно заорал:

— Ну и бесстыдник! Нет, каков негодяй!.. Пробу ставить негде! Тебе бы следовало здорово всыпать! Я тут с ним время зря теряю, а он еще зубы скалит!

То была новая хитрость Лобато — воспользоваться любым предлогом, чтобы испытать, как новичок переносит боль: тогда-то и проявляется характер. Распустишь нюни — пеняй на себя! Он делался сам не свой и лупил, дубасил немилосердно, а в довершение угощал пинком в зад при всем честном народе.

Но Алсидес отнесся к испытанию так безразлично, что Лобато опешил. Гнев его утих, движения стали спокойнее, и он вернулся к «проповеди».

— Чему ты здесь, в сущности, научился? Отвечай, сделай милость! Или взвесь-ка лучше полкило риса. Португальского риса, слышишь?

К нему снова вернулось спокойствие, и не спеша, подробно и обстоятельно он принялся объяснять замешкавшемуся Китаезе, как свернуть кулек, развлекая покупательницу, как его наполнить и как обращаться с весами, чтобы проворнее взвесить товар.

— Гляди веселей, парень! Гляди веселей! Ты ж не с кладбища воротился… Продавец всегда должен улыбаться. Вот так! Улыбайся! Вообрази, что тебя снимают. Ты снимался когда-нибудь? Ну, не важно. Все равно улыбайся!

И Лобато самодовольно поглаживал холеные усы, как охотник ласкает свою собаку.

— Если это служанка, хорошенькая да бойкая… из тех, что любят глазки состроить, оттесни ее в уголок и нежно так поворкуй с ней. Пожми легонько ручку, будто бы случайно, ненароком… Посмотри, что из этого выйдет… Ну, да тебе это еще рановато. Подсоби-ка мне лучше…

Продавцы расставляли на полках вино и консервы, а Сидро в одиночку таскал из амбара тяжеленные мешки и опорожнял их, согнувшись в три погибели, — день-деньской на ногах, то на склад беги, то на вокзал, отправить товар богатым клиентам. Ныли руки, голова кружилась, будто налитая свинцом, клонило ко сну. А надо было притворяться веселым, не то на тебя обрушится град забористых ругательств, всю семью твою вспомнят.

Немые крики

СНОВА ТЕНЬ ДЕРЕВА

— Теперь вы, конечно, о том напишете, как я ночевал на складе, — сказал Алсидес, положив голову на руки.

— Ошибаешься, — возразил я с улыбкой. — Я хотел рассказать о случае с бутылкой…

— Жаль, что я у Лобато три года проторчал…

И, не в силах отогнать навязчивое воспоминание, он умолк, глядя куда-то в глубь себя, отчего на его исхудалом лице еще резче обозначились морщинки около рта.

Так мы и коротали дни. Он говорил о своей жизни, я выбирал отдельные эпизоды, связывал их путем умозаключений, а потом читал написанное. Иногда рассказ ему не нравился, но все же он смирялся. «Не совсем так это было… Хотя и по-вашему неплохо».

Казалось, он понимал, чего мне стоили эти странички, как трудно было забыть о шуме, о присутствии стольких людей в тесной камере, а главное, отогнать неотступные мысли о том, сколько еще недель предстоит мне пробыть здесь без суда и следствия.

В тот день он подошел ко мне, разочарованно пожимая плечами, словно я не оправдал его надежд.

— Перескакивают себе спокойно через три года, и все тут. Вам-то плевать… А вот как быть тому, кто прожил эти три года? Я бы тоже рад вычеркнуть из жизни многое… И продлить другое. Убежать бы отсюда и оказаться рядом с Неной, под тенистым деревом, положить голову ей на плечо. Не так уж это много, правда?! А мне больше ничего не надо. Умей я писать, как вы, я бы рассказал об этом дереве, о лиственнице; крона у ней пышная, ствол чуть изогнут, будто она склонилась послушать, что я говорю моей Нене. Хвоя на земле, смолистый запах, давно я его не слыхал! Я знаю, она меня ждет. Теперь уже и ждать недолго. Меня обещали выпустить сразу после суда. Что я сделал дурного? Убил человека… — Ну и что?! Я стольких убивал…

Голос его прервался, в глазах блеснула тревога.

— Последние дни мне как-то особенно не по себе. Подойдешь к решетке — и оторопь берет, даже выйти боишься отсюда. Верно, я и ходить-то разучился, как все люди. Я ведь говорил вам, да, уже говорил, что никогда больше не вернусь в город. Не люблю видеть сразу столько людей вместе.

Неожиданно он вскочил, поднял руки на высоту подбородка и нажал на спуск своего автомата, словно задался целью всех перестрелять. Холодный пот выступил у него на лбу, и он бессильно опустился на скамью.

— Вот так-то… Когда я вижу много людей вместе, хочется их всех укокошить. И это не злоба, не думайте. Это страх. Вам когда-нибудь было страшно?

Алсидес спохватился, что сказал лишнее, и пошел в умывалку. Вернувшись, снова сел рядом со мной и решил возобновить разговор. Меня тяготило его общество, он, видимо, догадался об этом и заговорил робко, умоляюще:

— Я думал, вы о том собираетесь писать, как я ночевал на складе. Занятно бы могло получиться. Один-одинешенек, без приятелей, мальчишка с крысами подружился.

Он расхохотался.

— Я смеюсь, ведь вы думаете: немало страху натерпелся с ними Китаеза.

— Вероятно…

— Сперва так оно и было, я с головой укрывался мешками, затыкал уши, чуть не кричал в голос от страха. Но вот — дело было в четверг — я увидел, что на меня глядит крыса. Я ел треску, которую из ящика спер. Не знаю уж почему, только обрадовался я. Бросил ей кусочек, она убежала. Потом обернулась — глаза у нее так и горели — и подошла ближе. Я бросил другой кусок, она съела. Съела, и ей понравилось, ей-богу, не вру, сам видел, как она облизнулась. А кончилось тем, что она прямо из рук стала есть. Позже, когда я был в Лезирии, крысы из бараков тоже со мной дружили. Вот и разберись тут…

Он хотел вернуться к прежней теме, но осекся, увидев выражение моего лица. Замолчал. Мы сидели тихо, бок о бок, но чужие друг другу, пока не отворилась дверь и надзиратель не приказал нам строиться для поверки.

Глава четвертая

Кабы времечка побольше, был бы праздничек подольше

Дона Розариньо слышала эту поговорку от Фелисии да Эсперанса, бабки с материнской стороны; даже на смертном одре упрямая крестьянка отказалась помириться с внучкой, так рассердила ее просьба не ходить по городу в платке, «как будто он позорит всю родню иль нужен мне самой на простыню», — комментировала старуха, любившая говорить в рифму, даже когда сердилась; и никакие уговоры доны Розариньо не могли ее смягчить.

Упорная, точно муравей, Фелисия до конца дней оставалась верна себе, питаясь одним черствым хлебом, и даже не притрагивалась к еде, которую внучка присылала из лавки. «Не суди обо мне по платкам, а суди по мыслям и делам».

Дона Розариньо и мысли не допускала, что ее просьба (да и просила-то она скорей по наущению важных дам, новых своих знакомых, чем ради удовлетворения собственного тщеславия) может привести к ссоре, ибо она не сомневалась, что бабуся сама не прочь подражать буржуазкам. Однако надменный вид старухи она приняла за кичливость, а ее у Фелисии и в помине не было.

Дона Розариньо частенько вспоминала бабку, особенно по субботам и воскресеньям, когда в лавке дым стоял коромыслом; она любила повторять:

— Да, Лобато, вот уж истая правда. Кабы времечка побольше, был бы праздничек подольше.