Изменить стиль страницы

Нелли дивилась сама себе: она, которая до сих пор жила только настоящим и наслаждалась каждым днем, не заглядывая в завтрашний; которая, полюбив Реджинальда, мечтала лишь о том часе, когда увидит его, а по истечении часа — о последней минуте, и целиком отдавалась самой последней секунде свидания, вплоть до того мига, как Реджинальд выходил из машины, теперь перестала думать об этих преходящих радостях, об однодневных усладах и полностью сосредоточилась на планах будущей жизни. Она уже утолила ту языческую жажду счастья, которая побуждает брать его хотя бы урывками. Она открыла для себя подлинную религию любви. Есть, существует рай на земле, и через несколько лет она обретет его, этот рай — истинную, полную жизнь с Реджинальдом. Два послеполуденных часа с Реджинальдом — о, этого добиться нетрудно; даже сейчас она могла бы заманить его в свои сети с помощью многочисленных пособников соблазна — телефона, письма, записки, телеграммы. Она знала, что, решившись вернуть Реджинальда, непременно получит желаемое, но для этого ей придется пройти через пытку признания своих ошибок, через постыдное раскаяние во лжи. Тогда как настоящая жизнь с Реджинальдом доставалась куда более дорогой ценой, зато уж навеки. Нелли боролась теперь не за жалкий час торопливых объятий и словно краденых радостей с Реджинальдом, но за право завтракать вместе с ним, намазывать ему масло на тосты, спокойно лежать рядом в широкой постели, не скрываясь, на глазах у всех — у горничных, у директоров отелей. Боролась не за возможность выкрикивать Реджинальду лихорадочные признания в любви, но за право благодушно поджидать его на террасе какой-нибудь виллы, отнюдь не сгорая от желания, не терзаясь сиюминутной страстью. Нелли была до слез, до истерики одержима этим странным наваждением — во что бы то ни стало достигнуть состояния надежного, ленивого покоя, относиться к Реджинальду так, как она относилась сейчас к Фонтранжу. И, поскольку когда-нибудь придет смерть — не к Реджинальду, а к ней, — непременно нужно было, чтобы он в этом случае, бледный и потрясенный, мог внезапно явиться, по зову Эглантины, среди скорбящих родственников, тихо сесть у ее смертного ложа и спокойно, без слез ожидать ее последнего вздоха, дабы тотчас же после этого лишить себя жизни, как она, Нелли, обязательно поступила бы, закрыв глаза Реджинальду. Во что бы то ни стало следовало вовлечь его в долгую совместную жизнь, которая когда-нибудь окончится для них обоих в один и тот же миг. Единственное, что помогало Нелли кое-как переносить нынешние мучения, была надежда на то, что они послужат ступенькой к будущему счастью.

Но в другие дни ожидание становилось невыносимым; в Нелли опять просыпались сомнения. Она вдруг понимала, что ее замысел может осуществиться и два-три года подготовки (она сделает все возможное, чтобы завоевать Реджинальда!) приведут к желанной цели только при одном условии: если за это время не изменится сам Реджинальд. Нелли рассчитала все — собственное упорство, собственную добродетельность и любовь, возможность превратить будущее в прошлое, — и на все это она могла всецело положиться. Однако привычка не задавать никаких вопросов, обретенная в романе с Реджинальдом, выработала в Нелли ошибочную уверенность в том, что он жил только в часы их свиданий. Вслед за чем растворялся, исчезал в огромном Париже, оставляя ей ничтожную частицу себя — пылинку, глоток воздуха. Вот этим-то она и жила со времени их разлуки: ее поддерживало ощущение, что его нигде нет, что он не существует, поскольку не находится рядом с нею. Он обретался в тех райских кущах, где, по мнению женщин, самое место возлюбленному, когда он не с вами, когда он не лежит в ваших объятиях. Разумеется, умом Нелли понимала, что он не до конца растворялся в природе, и все-таки ей чудилось, что без нее он ведет вторичную, ненастоящую жизнь, где выполняет все неизбежные процедуры — завтрак, туалет, работу — медленно, словно во сне, точь в точь муравьиная или пчелиная матка, охраняемая подданными в надежном укрытии от внешних тревог и забот. Именно такой образ жизни многие женщины полагают единственно верным: жена с утра до вечера ведет ожесточенную борьбу за существование, а муж или любовник, ухоженный, избалованный, изнеженный, милостиво ожидает часа объятий.

И вот однажды Нелли вдруг осознала, насколько это глупо — рассчитывать на неизменность Реджинальда. В каком-то внезапном озарении она увидела, как он, подобно другим людям, ходит по улицам, рискуя попасть под машину, поскользнуться на шкурке банана, заразиться брюшным тифом, подхватить сенную лихорадку. Ей представилось, как Реджинальд, до сей поры неуязвимый и бессмертный, дышит, кашляет, разговаривает с другими женщинами — с одной женщиной! — неизбежно продвигаясь таким образом и к смерти и к другим увлечениям.

О небо, почему песнь Фонтранжа тут же становилась ужасной, неприемлемой?! Нелли вслушивалась в ее звучание, и вот что она узнавала: «Итак, она поняла, что жестоко ошиблась, поверив превращению Реджинальда в лошадь по имени Тамар. Тамар, дочь Себы, потомица коней пророка, конечно являла собою перевоплощение, но оно было всего лишь слепым подражанием форме. Реджинальд мог обернуться только Реджинальдом и никем иным. Он просыпался, одевался, выходил из дома, шел пешком или ехал на машине, вел переговоры с представителями Европейских государств, заказывал себе костюмы, брился у парикмахера, делал маникюр — и болтал с маникюршей, расспрашивая, любит ли она театр, деревню; он покупал газеты в киоске — и болтал с киоскершей, интересуясь, ездит ли она отдыхать летом и куда именно. Потом он работал, а к пяти часам (это время у него освободилось после разлуки с его любовницей Нелли) ехал с визитом к тетушкам и кузинам. И беседовал с самыми красивыми из них. И, расспрашивал, любят ли они театр, деревню, и куда ездят отдыхать летом. Да, он говорил с ними: говорить с женщиной означает шевелить губами и языком, глядя на своих собеседниц и угадывая по их глазам, в каком направлении и как сильно нужно шевелить губами и языком. И он танцевал с ними: танцевать с женщиной означает держать ее в объятиях и кружить по залу в ритме музыки, увлекающей обоих в укромные уголки, например, за оконные портьеры».

Вот какова была нынешняя жизнь Реджинальда. С каждым днем он все больше менялся. С каждым днем все больше забывал. С каждым днем отдалялся от нее. Ах, каким тяжким разочарованием обернулась для Нелли любовь к мужчине! Насколько легче и надежнее было бы любить Бога! Точно в ускоренной съемке, она видела, как растут и седеют волосы Реджинальда, как он ссутуливается и дряхлеет. Ей хотелось сорваться с места и бежать, мчаться к нему, чтобы поспеть до того, как он ослепнет и оглохнет от старости. И настал день, когда она побежала.

Она поджидала его перед началом конференции, стоя за редкой цепью полицейских в штатском, коим было назначено встретить приветственными выкриками появление знаменитого иностранного министра. Она ждала, как ждут выхода новобрачных. Еще издали она завидела его, идущего своей всегдашней, спокойно-высокомерной поступью; она закрыла глаза и чуть не упала, но, к счастью, это оказался не он, а низенький толстячок со смешной, торопливой, крабьей походкой. Потом она опять увидела его — с высоко поднятой головой, с длинными руками без перчаток, — и снова приблизился не он, а некто сутулый, глядящий в землю, в туго натянутых перчатках цвета сливочного масла. За какие-нибудь десять минут все представители мужской половины человечества, прямо противоположные Реджинальду, один за другим вышли из его образа, словно птенцы из яйца, и всякий раз, подослав к Нелли свои подобия, он покидал их за несколько шагов от нее, сам по-прежнему оставаясь невидимым. Но вот наконец появился и он — настоящий. Нет, старость еще не коснулась его. Каким-то чудом он избежал слепоты и паралича. Его окутывал легкий, но непроницаемый флер печали, мешавшей низменной жизни затронуть, запятнать главное. Он же один, без сопровождающих. Казалось, он и впрямь явился из тех невидимых волшебных краев, откуда всегда приходил к Нелли и где не существовало ни женщин, ни страстей. Он прошел мимо — и не заметил ее. Спрятавшись за широкоплечим полицейским, — вероятно, впервые служившим ширмой для любви, — который усердно орал в лицо Реджинальду: «Да здравствует Румыния!», она уцепилась за его железную руку, на грани обморока, на грани смерти при виде невозмутимого лица своего возлюбленного; на грани ликования — при виде его одиночества, признака верности. Он остался прежним, он ничуть не изменился, — вот лучшее доказательство того, что он еще может вернуть ей свою любовь.