Изменить стиль страницы

А вот Реджинальд — тот перевоплотился в Тамар. Все происходившее подтверждало этот факт. С появлением Тамар Реджинальд исчез навсегда. Она услышала его последнее «до завтра» за несколько часов до того, как узнала о существовании Тамар. То, что знаменитый государственный деятель обрел свою вторую ипостась в кобыле-трехлетке, было, мало сказать, необычно, — это было крайне загадочно. Только острый глаз Нелли сумел уловить сходство ног и шеи Реджинальда со стройными ногами и гордой шеей Тамар. Зато ресницы у Тамар были длиннее. И бархатные губы Тамар, которые так приятно целовать, были мягче губ или щек Реджинальда. Но и Реджинальд сумел использовать свои преимущества: он тактично отказался от превращения в молодого скакуна и выбрал, из нежности к Нелли, другой пол; это почти не имело значения, ибо Тамар все равно была обречена на непорочность, но доказывало его желание смириться, не упорствовать, признать свое поражение.

Газеты по-прежнему писали о Реджинальде, рассказывая о его работах, о блестящих выступлениях в парламенте, и это означало, что он перевоплощался в Тамар лишь в те часы, когда в своем человеческом обличии встречался с Нелли. И Нелли садилась на Тамар только в это время дня. И, невзирая на душевную боль, терзавшую ее, когда Тамар тихонько ржала вместо того, чтобы заговорить, поворачивалась к ней левым боком вместо того, чтобы обнять, когда приходилось садиться на Тамар верхом вместо того, чтобы лечь рядом, Нелли чувствовала, что лошадь понимает свою наездницу, что ей приятно нести ее на себе. И было у Тамар еще несколько черточек, общих с Реджинальдом: она тоже иногда покрывалась легкой испариной, он тоже иногда порывисто вскидывал голову. И случались такие минуты тишины, когда Тамар, замерев перед озером Кукуфа или на голубиной охоте, чутко вслушивалась в звуки, всматривалась вдаль — точно так же, как Реджинальд, облокотившись на подоконник, вглядывался в закатное небо и силуэт повисшего на дереве носка. Лошадь силилась понять то, что Нелли вслух поверяла ей: что она любит только ее, что она умрет, если Тамар не превратится в мужчину, что нельзя медлить, ибо лошадиный век короче людского, что история с этим несчастным упитанным растением давно кончена, и пусть даже Нелли найдет волшебное слово, которое сможет превратить его в Гастона, все равно она его не вымолвит. Тамар останавливалась, поворачивала голову к наезднице, била оземь копытом; она смутно понимала это путаное, чужое, но нежное наречие, звучавшее в ее ушах примерно так: Тамарпрошупревратисьвреджинальдаведьянемогуегопозватьизгордостиохтамар!.. Это означало многое, слишком многое, но лошадь, внезапно почуяв, что ее просят превратиться в нечто совершенно чуждое, пользовалась любым предлогом, чтобы помчаться бешеным галопом, насмешливо поглядывая сквозь ресницы назад, на удивленную всадницу, и нести, нести ее вдаль, вплоть до того момента, как встреча с другой лошадью остановит ее на месте и заставит содрогнуться всем телом; эта дрожь передавалась Нелли, вызывая у нее воспоминания, а вслед за ними и слезы.

Фонтранж видел эти слезы. Он останавливался и смотрел — не на лицо, а именно на слезы, с тем величайшим почтением, которое питал к воде, росе, вообще ко всякой животворящей влаге. Слезы лились легко, свободно: вот уже несколько дней, как Нелли предчувствовала их приход и не оттеняла черным глаза, не красила губы, так что ей не приходилось опасаться за смазанную косметику.

— Почему вы плачете?

Себа и Тамар остановились и теперь нежно покусывали друг дружку. Они знали: их отдых будет недолог; эти люди плачут так редко.

— У меня было два друга. Один превратился в кактус, другой — в Тамар…

Фонтранж был не из тех, кому непонятен язык аналогий.

— И вам неизвестно волшебное слово, которое вернуло бы им прежний облик?

— Нет. Я его забыла.

— Они околдованы по вашей вине или из-за кого-то другого?

— Из-за меня.

— О, тогда заклинания сразу не найти. Придется его изобретать. Это очень трудно. А вы уверены, что такого слова не было? Что вы сказали им обоим, когда виделись в последний раз?

Вот это Нелли прекрасно помнила.

— Первого я спросила: «Что с тобой, Гастон?»

— В какой же кактус он превратился?

— Я не знаю его названия.

— Нужно бы взглянуть. У меня есть знакомый специалист по кактусам. Ну, а что вы сказали Тамар?

— Я сказала: «До завтра!»

Фонтранж, по всей видимости, знал, что трехлетней кобылке не так-то легко вновь обернуться мужчиной, и потому, говоря о друге, превратившемся в Тамар, выглядел куда менее уверенным, нежели в случае с другом-кактусом. В его жизни наверняка случались истории дружбы людей с лошадьми, не внушавшие ему большого доверия. Но лицо его выражало такую симпатию к Нелли, что казалось исполненным острого интереса к данной проблеме. Он искал средства сделать эту женщину счастливой. Он искал счастья. Но делал вид, будто ищет слово, волшебное слово. Нелли смотрела на него так, будто он сейчас вымолвит это слово — ключ к ее счастью. Но тут Тамар, испугавшись чего-то, взвилась на дыбы рывком, вселившим в них суеверный ужас: что если она и впрямь обернется мужчиной?! Нелли погладила, успокоила ее; нет-нет, оставайся прежней! И они поскакали дальше.

— Вы любили их обоих? — спросил Фонтранж.

— Нет. Только одного. Но это не помешало мне превратить другого в кактус.

— Не будем усложнять задачу. Если вы любите лишь одного из них, то почему же так заботитесь о другом?

— Потому что он мне все отдал, а я ему лгала.

Любопытно было видеть, насколько присутствие Фонтранжа одновременно и уточняло и расширяло проблему. Нелли уже начала понемногу разбираться в себе, разбираться в словах.

— А второй? Он больше не любит вас?

— Думаю, что еще любит. Но я и ему лгала.

— А вы действительно верите в ложь?

Что он хотел этим сказать? Что ложь — особый невнятный язык, который нужно уметь толковать? Или что все изреченное есть правда? О Боже, неужели он нашел магическую формулу: ложь — оружие человека против жизни, неумолимо враждебной для правды?!

— Люди утратили способность ясно выражать свои мысли, — сказал Фонтранж. — Вчера я зашел в английский бар. Там играл оркестр. Судя по программе, он должен был исполнять либо песенку «Усердная пчелка», либо «Милая девчонка». Я пытался определить, которую из двух они играют. Мне казалось, я с первой же ноты пойму, о ком идет речь — о пчелке или о девчонке. Но, увы, я потерпел фиаско. А ведь это совершенно разные создания. Первая летает, сосет нектар, жалит. Вторая улыбается, танцует, целует. Первая жужжит, возится в цветке, очищает себя от пыльцы. Вторая сидит и напевает с мечтательной улыбкой. Но вы никогда не поняли бы, о ком из них думал композитор. Вздумай я сочинять музыку, она, верно, была бы понятна с первого же такта. А тут — полная неразбериха! По моему мнению, все, что этот композитор вложил в песенку о пчелке, вполне могло относиться к девушке, и наоборот. Ибо одна из них трудится, жужжит, и к вечеру мирно засыпает. А вторая вслушивается во что-то неслышное другим, молчит, мечтает по ночам. Хорошо еще, что Усердная пчелка и Милая девчонка не слишком разнятся: эта переливается на солнце, любит цветы, улетает в небо, умирает к ночи; та любит цветы, блистает красотой, несет смерть от любви. Но если бы оркестр играл песенку о друге, превратившемся в кактус, или о епископе Монтелимарском, я уверен, произошла бы та же самая путаница. Наши способы выражения весьма несовершенны. Отсюда и ложь.

Нелли думала о разнице между симфонией о молодой женщине, всегда говорящей правду, и симфонией о лгунье. В первой для правды, наверное, потребовались бы литавры, но разве не изобразили бы они с тем же успехом и громогласную ложь? Люди, бестолковые создания, сразу отличили бы одну от другой, но Бог, всеведущий Бог, уж точно ошибся бы.

— Бог… — сказал Фонтранж.

Какое странное течение мысли привело Фонтранжа к тому, о ком как раз подумала Нелли, — к Богу? Нелли сомневалась, что они думали об одном и том же. Скорее всего, он продолжал размышлять об «Усердной пчелке» и «Милой девчонке». Но, как бы там ни было, а сошлись они на Боге.