Изменить стиль страницы

Если однажды Реджинальд решится сойти с того пьедестала, на котором они ежедневно по два часа разыгрывали живые картины высокого достоинства и идеальной любви, то, может быть, этим он поможет и ей? Каждое проявление нервозности, каждое грубоватое слово Реджинальда казались ей посулом желанной передышки, сошествия с утонченных высот в ту страну, где она уже не будет через силу изображать в его объятиях статую юной улыбающейся богини, а сможет наконец стать самою собой — обыкновенным земным созданием из плоти, крови, искренности и доверия. И вот уже во время ночных пробуждений (а она то и дело вздрагивала и просыпалась, когда ее сон не был лживым сном свиданий) она представляла себе Реджинальда рядом, в своей постели — разгневанного, ревнивого, капризного; она называла это «спать с Реджинальдом», и крошечное новое существо, поселившееся в ней, угадывало воображаемое присутствие прильнувшего мужского тела и до слез трогательно напоминало обо всем, что мог бы полюбить его сын, — крик петуха, предрассветную зарю, детские забавы. Вот почему Нелли с радостью обнаружила между своими двумя жизнями просвет, сулящий отдохновение и свободные, искренние чувства; это придавало ей новые силы и теперь она с возросшим вдохновением лгала Реджинальду. Не задумываясь, она рассказывала ему о своем старом муже, о своих первых автомобилях. Ей мгновенно приходили на ум имена лошадей, фамилии знатных венгерских тетушек. Все шло прекрасно — вплоть до того дня, когда она поймала взгляд Реджинальда — исполненный муки взгляд жертвы, безжалостный взгляд палача, не оставлявший ни малейших сомнений: он все знал.

Нелли была храброй женщиной. Она не дрогнула. Разговор происходил в самом начале их свидания, в то время, когда они ложились в постель. Неодолимый ужас сковал Нелли; подобный ужас она испытала бы, увидев, что из-под ее кровати высовываются ноги вора. Но она поступила точно так же, как и в том случае. Притворилась, будто не заметила молчания Реджинальда, расставленной им ловушки; продолжила свою игру с бесшабашным удовольствием отчаяния: поведала ему массу подробностей о старенькой венгерской бабушке, вместе с которой слушала по радио «Парижскую жизнь», и, одновременно, обнажила тело, еще недавно священное для него, а ныне ставшее телом лживой мещаночки, — и обнажила истинно по-королевски. Каждый ее жест, каждое движение этого тела, разоблаченного, низвергнутого с трона, остались прежними. Впервые она показывала Реджинальду тело, принадлежавшее Гастону; впервые он принудил ее к этому позору. Шею, руки, грудь, потом ноги — все, чем владел Гастон, — Нелли обнажила с царственной небрежностью и со скрытой болью, такой острой, что от нее хотелось завыть. Как страшно было видеть жесткое лицо Реджинальда, слушать натужно-остроумные речи Реджинальда — ответную ложь, ужасную, непростительную рядом с ее очистительной ложью, которая всегда, и прежде и теперь, стремилась лишь к одному: стать нежной и неоспоримой правдой. Знал ли Реджинальд о Гастоне? Знал ли о двух старых связях? Считал ли он ее тело также собственностью Эрве или бедняги Жака? Жак — тот, по крайней мере, погиб в автомобильной катастрофе. Говорили, будто на выезде из Дижона он загляделся на хорошенькую дамочку и не заметил встречный автобус Париж-Понтарлье. Смерть пришла к нему из Понтарлье со скоростью всего пятьдесят километров в час. Хотя бы в силу этого факта Жак был вынужден отказаться от своих прав на нее. И если бы Гастон погиб, он тоже вернул бы ей свободу. Ох, нет, нельзя, грешно желать этого! Господи, поскорей бы забыть все, не думать, пока он обнимает ее, о теле, принадлежавшем Гастону или Эрве! Неужто он не чувствует, что у нее кровь стынет в жилах?! Единственное средство спастись от навязчивого кошмара — это вообразить, будто с нею не Реджинальд, а некто четвертый (четвертого никогда не будет, но сейчас ее выдумка необходима), который ревнует ее к Реджинальду, ибо она отдает ему тело, принадлежащее Реджинальду. Нелли закрыла глаза. Невыносимо, ужасно было обнимать Реджинальда, переставшего быть Реджинальдом, отдаваться кому-то чужому… ну что ж, по крайней мере, этому незнакомцу досталась возлюбленная Реджинальда.

Так прошла неделя; от Гастона по-прежнему не было никаких вестей. Все полагали, что он уехал в Америку. Нелли начала получать драгоценности, заказанные им к помолвке: видно, Гастон забыл отменить этот заказ. Ей доставили кольцо с квадратным бриллиантом, диадему и кулон в виде золотой пластинки, также с бриллиантом, на которой, если дунуть, возникали два имени — Нелли и Гастон. Гастон, с его методичным умом, вероятно, не преминул заказать и цветы; скоро появятся и они.

Реджинальд, по всей видимости, никак не мог принять окончательное решение. Иногда Нелли чувствовала в нем готовность смириться с обстоятельствами, преобразить их идеальную любовь в приятную необременительную связь. А иногда угадывала жгучую злость и обиду на то, что он попался на ее удочку. Потом эта злость вдруг сменялась не менее сильной жалостью к ней. И в такие минуты Нелли собирала все силы, чтобы сохранить самообладание. Она отчаянно сопротивлялась, не желая признавать себя неправой, достойной жалости. До самого конца она упрямо изображала женщину привилегированного положения, которой можно только смиренно завидовать. Конечно, оставалось еще одно средство: броситься в объятия Реджинальда, расплакаться, во всем признаться, поведать о своей страстной любви к нему; это выглядело бы вполне убедительно и очень трогательно и, вероятно, помогло бы ей завоевать Реджинальда. Но тогда она отреклась бы от самой себя. Существовал некий жизненный закон, который она не могла обойти; некие жизненные установки, которым должна была следовать до конца, даже перед теми, кто знал правду. И потому, выдерживая испуганный взгляд Реджинальда, она всеми своими словами, всеми жестами отрицала грустную очевидность. Более того, щедро разукрашивала некоторые из своих фантазий новыми и новыми подробностями. Не для того, чтобы разозлить Реджинальда и толкнуть его на скандал, а просто из упрямого желания сохранить для себя свой придуманный мир, из заочной солидарности обманщицы со всеми другими обманщиками. Впрочем, она не ощущала никакой вины перед Реджинальдом, совесть ее была спокойна. Она по-прежнему легко и непринужденно обходилась с ним. Тот единственно тягостный миг — миг, когда Реджинальд вспоминал, что она принадлежит другим мужчинам, — ей удалось облегчить для себя удачно придуманным средством: Реджинальд ее новый любовник, а женская память коротка и удерживает только последний роман; вот он и есть ее последний роман. Ее тело, не затронутое прошлым, носило отпечаток прикосновений одного лишь Реджинальда, хранило воспоминание об одном только Реджинальде. И она гордилась тем, что снова и снова гордо показывает, обнажает, носит по улицам это принадлежащее Реджинальду тело.

Однако Реджинальд, не будучи в курсе этого рецепта непорочности, принимал ее гордость за очередную ложь, за отрицание приличий, почти за вызов. Он страдал. И это было не так уж плохо. Нелли тешилась его страданием и не спешила с утешениями, совсем напротив. Она простирала свою жестокость до того, что нарочно лгала Реджинальду банально и ненаходчиво, на манер обычных женщин: скажем, сообщала ему, что ходила на такой-то концерт, а потом путалась и провиралась; теперь их свидания буквально тонули в потоках ее лживых измышлений, которые Реджинальд выслушивал с плохо скрываемым ужасом, тем более, что Нелли в своей главной, высшей правде по-прежнему сияла красотой, невозмутимостью и искренностью, которые, вероятно, заставляли Реджинальда вспоминать все стихи, все изречения, сложенные в честь демонической женщины или женщины-ребенка. Это продолжалось вплоть до того дня, когда Реджинальда, внезапно прозревшего после очередной, совсем уж несусветной выдумки Нелли, вдруг осенило: она знает, что ему все известно. И в ту же самую минуту Нелли стало ясно, что он все понял.

В комнате вдруг воцарилась тоскливая тишина, по поводу которой обмануться было невозможно: такая тишина предшествует разлукам, отъездам, смертям. В мгновенном озарении эти два существа увидели друг друга так ясно, как никогда еще не приходилось видеть двум людям; стоя лицом к лицу, они пронзали один другого горящим, непримиримым взглядом. Однако Нелли, при всей своей неопытности, оценивала ситуацию вернее Реджинальда. Она чувствовала, что есть два вида разлуки — неизбежная и искусственная, и эта, вторая, не фатальна, не необходима: просто некий злой рок, в бессилии своем, понуждает самих людей приближать разрыв, а потом на них же и сваливает всю ответственность за это. Вот и в данном случае произошло именно так. Прояви Реджинальд и Нелли упорство в их надуманном и заранее обреченном поединке, им наверняка пришлось бы расстаться. К этой вовсе не неизбежной развязке нередко приходят и в жизни и в театральных трагедиях. Для того, чтобы порадовать судьбу и сделать исход романа совсем уж неотвратимым, им нужно было ничего не говорить друг другу, продолжать свое послеполуденное свидание и расстаться, как обычно, то есть, одному сказать «до завтра», другому ответить «до завтра» и никогда больше не увидеться. Людям вполне хватает глупости, чтобы доводить до нужного конца начинания судьбы второго порядка.