Изменить стиль страницы

Но детские печали созданы для детей. Для взрослых они непосильны. День Реджинальда обернулся сплошным кошмаром. Казалось, вся его прежняя, обычная жизнь безжалостно насмехается над тем чудесным бытием, которое он создал в обход нее. Обед, с некоторых пор остававшийся в небрежении, теперь мстил за изысканные лакомства, съеденные во время свиданий, в неурочные часы. Подъем в восемь утра неумолимо потеснил пробуждение в семь вечера, сделав его смехотворным. И так же торжествовали все остальные дневные действия Реджинальда, вплоть до самых низменных, перед которыми стыдливо и робко отступили их подобия из другой жизни. Его чай высокомерно издевался над «тем» чаем, вино — над «тем» вином. Все самые жалкие или самые привлекательные существа, встреченные им нынче, одерживали решительную победу над единственно любимым существом из «той» жизни, — ведь они были подлинными. Парижские кварталы обретали былую красоту и неоспоримое превосходство над тем, обманувшим его, фальшивым кварталом, который теперь беспомощно, дом за домом, рушился, таял, невозвратно погружался в Лету. Реджинальд вновь обретал множество живых существ или предметов, которым так долго пришлось обходиться без него; обретал юных девушек, женщин; сперва он узнавал их по частям: руку в окне машины, профиль, головку в окне магазина, ногу, примеривающую туфлю; затем, невдалеке от Вандомской площади, все эти кусочки вдруг сложились в единую мозаику, образовав целую женщину — молодую, элегантную, блистающую красотой; к своему удивлению, он задержал на ней взгляд и даже немного прошел следом. Прежняя жизнь настойчиво вступала в свои права, и он покорялся ей, вспоминая ее былое великолепие, ее сияющие высоты и со стыдом признавая, что пожертвовал ради посредственности целой вселенной, что оказался жалким простофилей.

«Предоставь же мне самой заботиться о моих благородных и низких дарах, — нашептывала ему жизнь. — Ты из гордости или деликатности не допускал меня до той великолепной женщины, которую ослепившее тебя солнце превратило из ничтожества в королеву; надеюсь, теперь-то ты не станешь отрицать свою глупость, свое легковерие. А, впрочем, сам твой метод никуда не годится: вот сейчас ты пытаешься отомстить за себя со следующей великолепной женщиной; погляди-ка, она уже признает тебя, она уже улыбается; если ты и из нее сделаешь королеву и полюбишь, отринув весь мир, то и она, поверь мне, найдет средство вновь стать банальной и ничтожной. Да вот она уже и становится таковой, не правда ли? В ту же минуту, как ты представил ее себе королевой, она побледнела в сравнении с этой, третьей, что вошла сейчас в магазин, — настоящей, единственной… но и она, стоит тебе сделать ее владычицей твоего тайного царства, твоей жизни, превратится однажды в жалкое существо, подобное Нелли. Кстати, не сердись на Нелли, она вовсе не лгунья: женщину нельзя назвать лгуньей только за то, что она рядится в одежды, которые предлагает ей сам возлюбленный. Ты кроил их слишком просторными, из слишком роскошных тканей, бедный мой друг! А теперь давай-ка поглядим, как ты, уже зная все, вернешься в самую прекрасную любовную историю нашего века. Уже пять часов; иди же в тот замечательный квартал, где тебе продают живой сахар и волшебный чай, на улицу, где на деревьях вместо фруктов растут носки, а в постели, если провести в ней целую ночь, обнаружится несколько клопов; войди и дожидайся с надеждой и упованием, когда явится олицетворение благородства и добродетели, когда явится Нелли!»

И Реджинальд заговорил с Нелли:

— Ты лгала мне, — тем хуже. Я прощаю тебе твою ложь. Впрочем, я не слишком внимательно прислушивался к твоим словам. Мужчины почти не слушают своих любимых. Им достаточно одного звука голоса, — он манит, он утешает. Но я поверил во все, что скрывало тебя настоящую. Поверил в твое тело, неизменно благородное, неизменно воспарявшее над пошлыми любовными мелочами, поверил в твои глаза, где золотистым огоньком горела преданность, в твои жесты — предмет зависти для остального человечества, настолько они были сдержанны и изящны, поверил даже звуку твоего голоса — ровного, звонкого и такого чистого, — которым ты столь правдоподобно лгала мне. Вот почему я и вообразил, что под этой блестящей оболочкой скрывается истинно возвышенная душа… Ты меня предала. Я жду тебя!

Ждать ему пришлось недолго. Точно в назначенный час Нелли позвонила в дверь. Он открыл. Он собирался открыть дверь той новой женщине, один вид которой тотчас должен был подтвердить его худшие подозрения, и… отступил пораженный, ибо перед ним стояла прежняя Нелли. Из полутьмы лестницы, а затем прихожей возникла, без единой поправки, без единого угрызения совести, Нелли до грехопадения. Ее глаза, влажные от радости, были устремлены к нему. Ее руки простерты к нему, словно к алтарю. Все, что улица рассказала Реджинальду о лице, о теле Нелли, оказалось ложью: они были прекрасны, безупречны, перед ними следовало благоговейно пасть ниц. Он с изумлением открывал в ее красоте, нежности, преданности, особой правде, исподволь завоевавшей его, то главное, что помогло бы ему избежать случившейся катастрофы; то, чего он раньше не мог разглядеть, хотя оно звалось любовью. Он поцеловал Нелли. Он сжал ее в объятиях. Он готовился смаковать мщение, наслаждаться двусмысленным удовольствием с двусмысленной женщиной, с маленькой лгуньей. Но он обнял прежнюю Нелли, ее прежний гордый стан, он поцеловал ее настоящие губы и получил в ответ такой страстный поцелуй, каким могла удостоить своего избранника лишь королева. Он повел ее в гостиную с большими окнами, спрашивая себя, не подтвердит ли его недавнее открытие беспощадный дневной свет, но и свет отнял у Нелли только тени, оставив ей весь блеск совершенства.

Они сели за стол. И чай, тосты, масло, живой сахар быстро взяли верх над своими городскими завистниками. Нелли болтала, потом разделась, легла в постель. Все, от чего Реджинальд ждал подтверждения или отрицания — ее жесты, ее вздохи, ее одежда, — приносило ему лишь умиротворение и доверие. А зрелище девчонки, несущей телеграмму, и испуганной, почти вульгарной Нелли теперь бледнело и оборачивалось ложью. Он лег рядом с нею в постель, но и здесь тайный соглядатай внутри него потерпел фиаско: все низкое, непристойное, чего мужчина мог потребовать от женщины, Нелли возвращала Реджинальду чистым и облагороженным. Закатное солнце горело в окнах; где-то далеко, на улице, гудели машины, ветерок теребил занавески. Реджинальда ни на миг не покидало ощущение возвышенности творящегося действа. Да, он явственно ощущал это. Что бы ему не вставать, не выходить, провести остаток жизни в этой комнате ради таких вот часов, лишь бы они были высшей правдой! Вот теперь Нелли заснула. Скоро придется разбудить ее, — время позднее. Реджинальд испугался. Ему стало жаль Нелли, чье внезапное пробуждение грозило стать пробуждением сомнамбулы. Если он слишком резко разбудит ее, она может выкрикнуть другое имя, потребовать другую одежду. И он тряхнул ее за плечо. Так трясут человека, который опаздывает на поезд, кому принесли срочную депешу.

Но его волнение ничуть не затронуло Нелли. Она проснулась точно так же, как обычно. Она ни в чем не ошиблась. Не перепутала под руками Реджинальда, стиснувшими ей запястья, как в конце поединка по борьбе, свои страхи — с радостью, свою привлекательность маленькой парижаночки — с высокой красотою женщины. Сквозь еще сомкнутые веки она видела все — и огненный закат, и жизнь, принадлежащую влюбленным, и своего Реджинальда, вставшего перед нею на колени, словно перед разверстой могилой; ей представилось, что он вот так же скоро будет стоять на коленях перед ее собственным гробом… А как ее зовут? Вправду ли ее имя — Нелли? Она улыбнулась и вновь погрузилась в сон. Реджинальд, с влажными от умиления глазами, преклонив колено подобно ангелу с картины «Страшный суд», которому предстоит возвестить женщине, почитающей себя невинной, что она навеки проклята, созерцал и ждал; вся ложь, почудилось ему, разом перешла на его сторону.

И расставание тоже прошло, как всегда. С одной лишь поправкой: Нелли попросила подвезти ее к площади Согласия. И вновь Реджинальд вышел из машины и последовал за ней. Ему нужно было увидеть, во что она превратится. Быть может, она становится вульгарной и приниженной лишь оттого, что возвращается в свое, особое окружение? Быть может, она надевает маску обыденности только по вине личных или домашних забот? Быть может, в любом другом месте, — например, вот в этом, где все дышит роскошью и величием, или там, ближе к Сене и Лувру, или в садах Тюильри, — она остается самою собой? Увы, на эти вопросы ему пришлось ответить отрицательно. На площади, где Людовик XVI вновь обрел свое королевское достоинство, простив народу свежие исторические события и следы пуль на стенах отеля Крийон, Реджинальд увидел, как прежняя Нелли сменила свою царственную поступь на быструю и жесткую походку; ее лицо было скрыто от него, но он угадывал выражение по волосам, которые тоже казались теперь упрямо-непокорными, — оно сделалось сухим и недобрым. И заботы сразу обрели практический смысл: сейчас Нелли останавливалась не только перед теми витринами, что привлекают возвышенные натуры. Да и красота ее пошла на убыль. Правда, не настолько, чтобы какой-то прохожий не заговорил с нею. Она тут же поставила его на место. Женщины с возвышенной душой не дают себе труда ставить на место невоспитанных нахалов, они просто отстраняют их — улыбкой, взглядом, молчанием. Нелли же осадила мужчину умело и решительно, как женщина, привыкшая ставить мужчин на место.