Изменить стиль страницы

Норма несколько церемонно взяла у Гастона его шляпу и перчатки: привыкнув заниматься любовью с наркоманами, для которых раздевание крайне утомительное занятие, она уже считала его нагим. Любая одежда — пиджак, мундир, иногда гусарский ментик с пышными бранденбурами (наряд самых почетных ее гостей) — в ее глазах отождествлялась с мужской наготой. Теперь и ей следовало ответить тем же, а именно, сняв с гостя шляпу и перчатки, показать ему свою собственную наготу, не допускавшую, естественно, никаких покровов. Вот такими они уже походили на пару, которая договорилась о фиктивном свидании, позволяющем составить по всей форме протокол о супружеской измене, и теперь, при полном безразличии обеих сторон, ждет появления полицейского комиссара. Гастон упивался этим бесчестьем.

Глава десятая

Лгунья i_001.png

А Реджинальд и не подозревал о страхах Нелли. Она по-прежнему являлась точно в назначенное время, на два часа счастливого забытья, и в ее чуть грустной прощальной улыбке таилась радость завтрашней встречи. Однако исчезнувший Гастон беспокоил Нелли, и беспокоил совсем иначе, нежели Гастон присутствующий. Целая куча заготовленных лживых объяснений, долженствующих оправдать ее, осталась втуне, ибо Гастон бесследно пропал. Нелли услышала от консьержки историю с детским автомобилем и все поняла. Теперь она знала, что Гастону известна ее измена. Сначала она подумала, что он просто ускорил свой отъезд в Америку. Потом решила, что он покончил жизнь самоубийством. А, может, он блуждает по Парижу, раздумывая, не предстать ли ему внезапно перед своим соперником, или следя за каждым шагом Нелли? Она не оглядывалась на улице, чтобы не пришлось менять маршрут. Именно в одну из таких минут она вдруг заметила — с радостью, едва не вызвавшей слезы на глазах, — что если ее речи и бывали порою лживы, то жесты не лгали никогда. Ей чудилось, будто Гастон крадется за нею по пятам, но она шла к Реджинальду, и ни одно из ее движений не говорило о том, что она не идет к Реджинальду. Она проходила теми же улицами, по тем же тротуарам, мимо тех же парков, самой правдивой из дорог, ведущей к Реджинальду. Она не изменила выражения лица. Она, как всегда, здоровалась с продавцом газет, с бакалейщицей, продававшей ей сахар, который звала «живым» (бедный сахар, — он прекрасно обошелся бы без этого титула!) и который действительно внушал ей те же угрызения совести, что и живой лангуст, брошенный в кипящую воду. По сути дела, Нелли и Гастону ни разу не солгала ни единым жестом. Будь она немой, ее искренность стала бы и вовсе непревзойденной. Ведь оставалась же она правдивой для того, кто мог бы увидеть ее с небес, удели он ей хоть чуточку внимания, и кто не мог слышать ее речи. А, может, это и есть наилучшее решение — замолчать навсегда? Ведь не говорит же она сама с собой, оттого и верит так твердо в свою правдивость. И Нелли впрямь перестала говорить с собою. Ей нравилось молча следовать правде своей жизни, приведшей ее прямо к Реджинальду. Лето давно уже вступило в свои права. Нелли стремилась исполнять все немые желания своего тела — стакан холодной воды, купание, свежее платье, — как стремятся к высшим истинам. Но стоило ей, в этой внутренней тиши, возвысить голос, чтобы высказать другую истину: «Реджинальд, я люблю тебя! Реджинальд, в тебе вся моя жизнь!» — как становилось до ужаса ясно, что союз этих истин нелеп, невозможен, и говорящий мир тотчас брал уверенный реванш над бессловесным.

Именно тихие радости часов свиданий помогали Реджинальду веровать в сладостный рай на земле, над которым, однако, уже сгущались грозовые тучи трагедии, а, быть может, и смерти — во всяком случае, для одного из них или для двух других, — и по мере того, как Нелли убеждалась в непрочности своего счастья, она стремилась вкусить его полной мерой. Реджинальд с детской доверчивостью принимал ее ласки, взгляды, даже молчание, как прежние, хотя теперь их ему даровала неистовая, безумная любовь. Он в самом деле не был способен оценить свою необыкновенную удачу. Дай он себе труд проанализировать эти два часа, которые упрямо считал всего лишь отдохновением, наградой за все остальные, ему стало бы понятно, что в них таится вовсе не покой, а буйное, всепожирающее пламя, где дотла сгорало прочее время — и дни и годы, что им подчинена вся жизнь, что они-то и есть сама любовь. Это именно его жесты лгали или, по крайней мере, не были правдивыми. Он вел себя в мелочах так, как принято на банальных свиданиях случайных любовников, а толковал о любви, о страстной любви, тогда как Нелли, замкнувшись в молчании, любила каждый свой миг с истовостью приговоренных к смерти. Когда Нелли входила в их комнату, Реджинальд думал, будто это он обнимает ее, но нет: это она почти что разбивалась об него, подобно ладье, выброшенной бешеным штормом на скалу, — разбивалась почти до синяков. Реджинальд думал, будто это он целует ее, но нет: это она вслепую губами отыскивала то самое ужасное и самое сладостное, что прожигает насквозь — губы… Он думал, будто любит ее, а она находила в нем конец всему и оправдание всему, находила смерть…

Пламя, бушевавшее в ней, было так мощно, что не нуждалось в пище со стороны, — временами даже сама личность Реджинальда переставала играть свою роль. О, разумеется, Нелли не могла бы представить себе другого на его месте: он был необходим, он был ключом, разгадкой этой любви. Но как прекрасно было бы, если бы его чувства обладали тем же весом, той же плотностью, что и ее! Ибо, входя в царство любви, Нелли ощущала себя великой, могущественной, равной всему — и радости, и смерти, а Реджинальд часто казался легковесным, призрачным и, лишь возвращаясь к обычной жизни, вновь становился выше и благороднее остальных людей, и тогда эта пара, только что покинувшая спальню, где несравненная женщина целовала обыкновенного мужчину, оборачивалась, в вечерних огнях города, несравненным мужчиной и самой обыкновенной женщиной… Эта метаморфоза происходила в тот самый миг, когда они обнимались на прощанье, обменивая высокое достоинство одного на банальнейшую суть другого. Означало ли это, что жизнь не одаривает всех в одинаковой мере, что никогда им не дано было стать равными? Нелли мечтала о том, как в один прекрасный день им удастся достигнуть этого равенства, но не торопила его приход, ибо ясно понимала, что вместе с ним начнется страдание.

Именно эта полнота чувств и насторожила Реджинальда. Он был абсолютно счастлив. В действительности, он с самого начала попался в ловушку. Для того, чтобы выманить его из надежной скорлупы, где ему так приятно и необременительно жилось наедине с любовью, понадобились именно такие ухищрения, в коих Нелли была великой мастерицей. Легенда, сочиненная ею, дабы войти к Реджинальду в доверие, как раз и соблазнила его вернее, чем правда: замужняя, но свободная и чистая женщина; свободная, но богатая и целомудренная, воспитанная в отвращении к легким связям и легкой жизни в силу своего знатного имени, высокого достоинства и семейного положения. Всем этим Реджинальд насладился сполна. Сама тайна их любви, тайна, столь ревностно оберегаемая Нелли (ибо иначе все рухнуло бы), казалась ему особо изысканной, если не самой изысканной, стороною их романа. И вот с некоторых пор его начало беспокоить совершенство не внешних проявлений их страсти, но самой этой страсти. Все в Нелли — цвет лица, движения, слова — отличала особенная, одухотворенная красота, поднимавшая любовь на такую недосягаемую высоту, к которой он не привык. Он чувствовал в своей возлюбленной страсть, какой ее описывают в романах, но какой она никогда не бывает на деле — непобедимую силу, мощную и слепую, как сама жизнь. Эта женщина жила единственно своею любовью; трудно было представить себе, что она может влачить ограниченное, жалкое существование других женщин. И вот повторилась история Психеи, только наоборот: здесь мужчина захотел изведать подобную любовь.

В первый раз это и произошло, как в легенде о Психее: Реджинальд смотрел на спящую Нелли. Но он ничего не увидел: ведь у Нелли было два сна. Ее домашний сон, принадлежавший правде, заставлял ее то и дело просыпаться, стонать, вздрагивать; в этом сне бедняга Гастон являлся ей либо мертвецом, либо привидением, иногда прежним энергичным бодряком, а иногда с разъяренным безжалостным взглядом, смутно напоминавшим Нелли классические фигуры мщения — Немезиду, Медузу; когда человек спит таким сном, то, ощутив жажду, он вскочит, напьется и мгновенно заснет снова; этим сном, родственным любой низости, любому пороку и способным выдать вас с головой, Нелли никогда не спала подле Реджинальда. Здесь на нее снисходил иной сон — тихий, благостный, лишенный сновидений, озаряющий ее лицо отсветами счастья и невозмутимого покоя благородной души. Ни разу Нелли не ошиблась при пробуждении: она неизменно поднимала веки с улыбкой спокойной радости. То был сон тела, которое никогда не обманывало и не обманывалось; то было пробуждение, коему грядущий день и досадные мелочи жизни не внушали ни малейшего страха. Этот сон она обрела рядом с Реджинальдом и теперь отдавалась ему с полным доверием, зная, что он не подведет ее; ведь он даровал ей непорочное тело, не ведавшее никаких низменных тягот, — в отличие от другого тела, которое в любой момент могло превратиться из ее собственности в собственность Гастона и других мужчин, стоило ему пересечь невидимую границу между улицей Галилея и площадью Звезды.