Поляки сочувствовали делу, хотя я не слыхал, чтоб они помогали ему; сочувствовали потому, что им нравилось развитие русского языка в ущерб языку российскому. В первое представление, 17-го (29-го) марта 1864 года, дана была “Маруся” Квитки (Основьяненко) – оно произвело фурор. Театр оказался возможным. Бачинским русские дали 1,000 гульденов (600 р. с.) годовой поддержки и половину сбора; труппа состоит у них из четырнадцати артистов и пяти человек помощников, считая кассира, суфлера и tutti quanti. Содержание ее стоит им 528 гульденов в месяц: артист получает от 25-ти до 80-ти гульденов в месяц, т. е. от 15-ти до 30-ти рублей; при здешней общей бедности и дешевизне – это все, что они могут дать. Да и сами актёры единогласно уверяли меня, что они бьются вовсе не из-за денег, а из за службы народному делу. По мере успехов русской сцены, симпатии поляков к ней начали охлаждаться и перешли в ненависть. На выбор пьес, на ход и на существовало театра имел влияние не шляхта, не поляки, а русское духовенство и поповичи. Употребление южнорусского языка оказалось равнозначащим употреблению нашего книжного, хоть актёры и зрители даже не знают последнего. В самом деле, русский язык на сцене, в водевилях, в трагедиях, в чем угодно – все это возбуждает в здешнем населении исторические воспоминания и гордость своим прошедшим. А прошедшее Руси и прошедшее шляхетной Польши – две вещи разные: Владимир Святой и Болеслав Храбрый, Хмельницкий и Чарнецкий, Киев и Варшава, православие и уния, пан и хлоп – фаталистическая несовместимость польских традиционных учений с современными доктринами политической экономий, народности и гражданского равенства. Поляки, с их точки зрения, совершенно правы в ненависти к Руси, и они вовсе не ошибаются опасаясь, что Русь смоскалит. Гоненье на театр таково, что дирекция, в переездах своих, должна за все платить в три дорога. Не всякий согласится допустить ее в дом, печатать афиши – одни считают ее врагом польского дела, другие не хотят ссориться с поляками. Но театр не только не страдает от этого, а даже выигрывает: когда афиши, прилепленные на стенах домов, ревнители старой Польши вымажут грязью или веществом более благородного происхождения, чем простая уличная грязь – театр становится вдвое более полон: одни идут из оппозиции, другие из любопытства. К чести поляков надо сказать, что такие энергичные меры против российской пропаганды принимаются вовсе не образованными людьми – только мелкая полуграмотная шляхта, мастеровые, слуги потешают себя этими выходками.
До представления оставалось часа три. Я пошел в униатский капитул к отцу Григорию Гинидевичу, канонику здешней епархии. В капитуле, бывшем кармелитском монастыре, помещается типография, семинария (семенище, как здесь очень хорошо выражаются), библиотека. Каноник, то есть епархиальный советник, выбритый и выстриженный, как все здешнее духовенство, несмотря ни на соборные положения, ни на протесты, принял меня чрезвычайно радушно: вообще я должен сказать, что едва ли где есть люди беднее, но за то ласковое и гостеприимнее здешних. Мне с ними ужасно неловко: я не знаю, как и чем отвечать на эту предупредительность, которая у них идет очевидно от сердца – не знают, куда посадить, чем угостить; а между тем, я человек им совершенно незнакомый, даже и явился сюда без всяких письменных рекомендаций. Отец Григорий, как и все здесь, не говорит по-книжному. Первые минуты мне было нисколько трудно понимать его южнорусскую речь, мягкую нужную: вин вместо он, свит вместо свЪт, пЪвный – вЪрный, багато – много, перший – первый и т. п. Но наш книжный язык имеет то превосходное свойство, что правописание его вовсе не указывает на наше, московское, произношение, да сверх того в нем напутано такое множество церковных и южнорусских слов писателями прошлого века, из которых девять десятых были южнорусы, что стоить несколько минут прислушаться к этому говору, чтоб освоиться с ним. Меня же они хорошо понимают, особенно когда я говорю медленно и не припутываю чисто великорусских выражений. Два это языка, севернорусский и южнорусский – или один? Мни кажется, что они находятся теперь в том периоде, когда могут и слиться, и разделиться без особых усилий. Хотя и стоит ли того разделяться и нужно ли это разделение я сильно сомневаюсь, помимо всяких соображений о единстве Русского Государства. Близки эти языки так, что если мне нужна неделя чтоб заговорить по-чешски или по-сербски, то едва ли в полгода перейму я южнорусский выговор. Я с первого раза понимаю все, что мне говорят, и меня с первого раза понимают: разница только в произношении гласных, да в употреблении десятка-другого слов. Вообще же ни не раз высказывали галичане, что они понимают нас лучше, когда читают, чем когда слушают. А затем, если б они, как и все вообще южнорусы, пошли по дороге, указанной сербами, то литературное единство русских наречий, разумеется, порвалось бы. Сербы так очистили свой язык от примеси всех других славянских наречий, так строго приняли в основание своего книжного языка язык своих песен и сказок – что теперь не понимают наших книг. Галичане вообще владеют политическим тактом и избегают этого отчуждения от прочей Руси. Они говорят и пишут по-своему, но приняли такую орфографию, что и мы можем понимать их, и они выучиваются читать по-нашему. Они удержали о или е, который выговариваются у них иногда как и; они отличают их от чистого о и е надстрочным ^, а придыхательного в вовсе не пишут. Поэтому в их книгах везде стоит свЪт, бЪлый, орел, окно – вместо более правильных, но совершенно непрактических, свiт, бiлий, ворiл, вiкно. Любовь к своему языку и лингвистическая последовательность – вещи очень хорошие, но расчет должен стоять выше всего. Разойтись можно легко, но не лучше ли тысячу раз подумать, прежде чем из любви к грамматике решиться на этот шаг? Впрочем, я слишком великорус, чтоб быть беспристрастным судьей в этом деле; мне оно кажется положительно вредным: для чего отрекаться от общего нам всем способа выражения мыслей, лишать и себя и нас возможности помогать друг другу? Гоголь, Марко Вовчок и другие – такие же южнорусские, как и наши, писатели.
Разговор с отцом Григорием зашел, разумеется, прежде всего об унии. Он глубоко негодует на латинизацию их церкви. По соборным постановлениям, униаты не только могут, но даже должны сохранять восточный обряд: уния вся состоит только в признании главенства папы – а иезуиты обрили и остригли духовенство, ввели в обряд множество латинских обычаев. Царские двери не затворяются; облачение переменено, стало наполовину латинским, наполовину нашим; иконостас, большею частью, без икон; звонят во время богослужения; насилу органы удалось вывести. Мы хотим, говорить о. Гинидевич, восстановления той церкви, которой отцы наши следовали; мы просим о том, на что имеем право, и нам отказывают. Папа согласен на все; он только то и твердит, что любит (?) восточный обряд, но церковью управляет не он, а его приближенные, которые все состоят под влиянием иезуитов, а иезуиты домогаются централизации церковного управления в Риме и введения повсюду одного и того же обряда. Иезуиты – это монтаньяры католицизма. Им глаза колет всякая местная особенность, основанная на предании или на исключении. В Китае они допускали унию католичества с учением Конфуция, но вовсе не затем, чтоб сохранять ее, а только чтоб не препятствовать распространению прав Рима. Русские признали Рим – стало быть, теперь нечего баловаться сохранением всякой нелатинской старины, словом, уния была действительно западнею латинизма восточному обряду, а мечты распространить славянское богослужение у прочих славян-католиков с помощью уний теперь лопнули. У нас хаос, говорят униаты, нами помыкают, как хотят, без уважения к нашим правам, да вдобавок презирают нас. Положение, действительно, незавидное.
В библиотеке капитулы хранятся: портрет князя Льва Галицкого, епископов и прочих перемышльских русских деятелей, вериги великого пропагандиста католицизма и гонителя православия Максимилиана Рыла, мощи которого лежат тоже в Перемышле и творят чудеса. Замечательных вещей немного: грамоты Льва разным церквам, несколько рукописных евангелий, но не старых, древний семиконечный крест.