Изменить стиль страницы

Краков показался мне городом в высшей степени любопытным, несмотря на то, что он затоплен евреями, а поляки из него вытеснены, и что их дворцы (с контрофорсами) населены сынами Израиля.

Краков был для меня любопытен. Я впрочем провел в нем всего двадцать четыре часа. Мне хотелось его осмотреть, я прошелся всеми улицами этого замирающего города, побывал в бывшей зале сейма краковской республики, осмотрев старые костелы и наконец попал в тот самый, где хоронили бывших польских королей.

Я видел на своем веку много церквей, но ни одна, даже Вестминстерское Аббатство, не произвела на меня такого впечатления как этот старый костел. В нем пропасть приделов, отделанных средневековыми художниками. Каплица королевы Ядвиги вырезана вся арабесками рукой какого-то удивительного художника. Я присел в ней на скамейку, а подле меня присел какой-то поляк. Мы оба смотрели и оба благоговели.

Слухай, пане, сказал он мне, – теперь художников таких нет.

– Нет , сказал я – а у меня сердце сжималось.

Пане, сказал он, принимая меня за поляка, – разве не велика и не хороша была наша цивилизация, что во времена королевы Ядвиги умели строить такие каплицы. Я здесь, пане, сижу уж четвертый час и все смотрю. Какое это было государство! Какая мощь в нем была, и какие таланты в нем цвели!

– Пане сказал я, – я тоже пришел смотреть на остатки этого государства. И вдруг он обернулся ко мне, и в лице его мелькнула ненависть и отвращение: по моему произношению он понял, что я москаль.

Nie mam czasu, panie, (мне некогда) сказал он, круто повернулся и вышел – вышел для того, чтоб не оставаться со мной, с москалем, в этой святыне, которую я поганю своим присутствием.

Я понял, что почувствовал этот человек, я понял, каково ему было в торжественную минуту, когда он дышал воздухом старой Польши, вдруг наткнуться на москаля, который, по его мнению, варвар и зверь, заражающий этот старый собор своим дыханием. Мне стало горько, он ушел. Сторож, которому нужно было нажить два, три злотых, предложил мне свои услуги показывать собор. Как мне совестно ни было, во-первых, притворяться перед старыми приятелями, а сверх того относиться скептически к их правоте, я все-таки пошел бродить по этому старому собору. Сторож провел меня в каплицу, где в былые времена сидели польские короли и королевы, где орган гремел, и где ловкий иезуит ловко проповедовал свою ловкую проповедь.

В этой каплице сидел наш Дмитрий Самозванец, Марина Мнишек, будущая московская царица, сидела тут, тут сиживали на этих самых скамьях Пушкины и прочая наша беглая братья, с этих скамеек слышалась молитва против царя Ивана, против царя Алексия, Сапега входил сюда... Тень за тенью, образ за образом мелькали передо мной. Старая история, старая кровь точно с полу подымалась и носилась около меня, призрак за призраком, герои минувших дней, лыцари Речи Посполитой, короли этого великого и блестящего государства выступали передо мной, садились на лавки, раскрывали молитвенники и молились искренно за святую веру католическую и за то, чтоб Господь Бог помог им побороть проклятую схизму. Я все видел в эту минуту – я видел проповедника на кафедре, я видел королей и королев польских на скамье, я видел магнатерию, которая их окружала: за дверями стояли пажи и знатная шляхта, которая кланялась королям и тайком вела заговоры с иностранными державами...

Я не помню минуты, которую бы я провел так торжественно, как эти четверть часа в каплице этого старого костела. Все было тихо, но тени мертвых стояли передо мной, а я преступный человек, ехал бороться против них в Галичину, я ехал отрицать их правоту, я ехал обличать их ошибки а это были тени далеко не дешевые. Это были тени великие это были герои, короли и цари, это были люди, которые спасли Вену, которые чуть-чуть не завоевали Молдавию, а я иду против них!

Я иду против них как скептик, я иду анализировать, что от них осталось, я иду разбирать, правы ли они были, делен ли был труд их. И сижу я в этой каплице в глубоком и тяжком раздумье.

Около меня ходить сторож, одетый в какую-то странную шинель, с какой-то невероятной пелеринкой.

Пане говорить он – moze pan chce zobaczyc sklep. (По всей вероятности, пан хочет осмотреть склеп ).

Мне было тяжело, тяжело потому, что я ехал освидетельствовать все то что сделали эти короли, эти магнаты. Не до склепа мне было, у меня не было в ту минуту ни воли, ни желания, куда бы меня ни позвали, я бы всюду пошел. Что там в склепе у них? что мне хочет показать этот церковный сторож? Мне было все равно. Душа моя кипела теми ощущениями, о которых я рассказывал выше. Я шел в склеп скорее повинуясь сторожу и понимая только то, что ему хочется содрать с меня еще несколько крейцеров.

Он и его товарищ подняли тяжелый люк, обитый медью, они шли вперед, освещая восковыми свечами подвал, в который я спускался за ними по ступенькам. Свет на нас лился сверху.

Пане, сказал мне спутник, указывая рукой на гранитную гробницу. Я прочел на ней огромными буквами высеченную надпись:

KOSCUSZKO

Я остановился как громом пораженный: все, что смутно поднималось в душе, при неожиданном виде этой простой надписи, подступило к груди, стеснило, душило меня. Глядя на эту простую плиту, под которой покоится прах великого несчастливца и честного человека, мне стало еще тяжелее, еще совестнее моего скептицизма, цели, с которою я поднялся в путь; в ушах громче, яснее раздалось отвратительное слово ренегат, и только сознание моей глубокой искренности, уверенность что сам Костюшко оценил бы честное сомнение, благословил бы на честную проверку святого для него дела, помогло мне преодолеть то невыразимо тяжелое, давящее чувство которое в ту минуту овладело мною – и я, потрясенный, разбитый, но с обновленной верою, вышел из склепа и из костела...

ПЕРЕМЫШЛЬ

I

Евреи, евреи и евреи – куда я ни повернусь, я в царстве евреев. Очевидно, здесь все так устроилось, что без евреев шагу нельзя будет ступить. Они кружат около меня как мухи и навязывают всевозможные услуги: купить что, деньги разменять, отыскать кого-нибудь. Отделываться не успеваю от них ...

Так вот какова была она, эта славная Речь Посполитая! Здесь никто сам для себя ничего не делал, а во всем прибегал к комиссионерам. Разумеется, при таком устройстве государство не могло удержаться, и я начинаю соглашаться с теми историками, которые говорят, что гибель Польши была неизбежна. В самом деле, Польша делала все через факторов – вводила иностранные войска и просила иностранцев поддерживать или подавлять ее конфедерации, сеймы, министров и королей, – как в восстаниях против нас рассчитывает теперь даже не столько на себя, сколько на иностранную поддержку. Судя по первым двум дням моим в этой стороне, я увижу много для меня нового: тут люди живут совершенно иначе, чем где-либо на свете. Все в руках евреев, которые мешаются во все – даже по улице пройти нельзя, в буквальном смысле слова нельзя, чтоб они не предложили всего, что мне нужно или ненужно, начиная от покупок и кончая тем, о чем говорить не принято. Удивительный край! Где я до сих пор ни был, от Цареграда до Норвегии и от Москвы до Парижа, везде сам промышлял о своих делах – здесь же я хоть на боку лежи: за меня и думать и делать будут другие; только бы денег стало!

Итак, приступаю к записыванию моих похождений в этой стороне, где жизнь, должно быть, идет вверх ногами. На станций железной дороги меня немедленно атаковали евреи, кельнеры и комиссионеры разных отелей: “Zimmer wunschen sie?” “Пан шука готель?” “Etwas kaufen?” “Цо купить?” Скоро я приобстреляюсь и привыкну к этому тормошенью; но сегодня у меня голова шла кругом. “Комнату мне нужно” объявил: я – “но хочу вперед цену знать”.

– Але, нехай-же пан попатри – посмотрит! кричат кругом.

– Хочу цену знать! провозглашаю я твердо и решительно на том самом прекрасном языке, который считаю польским, а поляки принимают за чешский, сербский, москевский, и который, третьего дня, в вагоне, один господин имел любезность принять за французский. Теоретически я хорошо знаю польский язык, читал на нем много, с лексикальною его стороною близко знаком, но в выговоре моем есть какая-то вопиющая фальшь, и поляк должен хорошо прислушаться к моему говору, чтоб понимать, о чем именно я веду речь. Читателю надо принять к сведению эту особенность моей личности, чтоб вполне уразуметь мои здешние похождения. Цены немедленно начали сбавляться: geschaft делается здесь скоро. Сорок крейцеров в сутки (24 коп. сер.) я счел недорогою платою за нумер, и отправился за вещами. Какой-то еврей подхватил фотографический аппарат (я занимаюсь фотографией), какой-то поляк вцепился в чемоданчик, и потащили их со станции. Гостиница оказалась в нескольких шагах от железной дороги, то есть, от моей главной квартиры на долгое и долгое время, пока я не объеду всю Галицию, Познань, Лужичи, Литву и многие другие неведомые у нас страны. Я очутился в корчме: долговязый еврей, одетый по-европейски, с весьма короткими пейсами, выскочил мне на встречу, раскланялся, объявил, что падает до ног, что у него останавливаются первые паны в Галиции, и отпер мне комнату, из которой я теперь пишу вам эти строки. Комната эта не мала, но низка до невозможности; окна малы, мух гибель, дверь грязна; кровать как-то странно надломлена в ногах; что-то вроде дивана стоит у стены; но я очень доволен всем этим – доволен, во-первых, потому, что окружающий меня хаос напоминает мне Россию, а во-вторых, у меня под окнами зеленый двор, деревья, и есть у меня разваливающееся крылечко, на котором я могу сидеть и смотреть, что на дворе творится. А на дворе стоят брички, евреи в пиджаках шныряют, и какой-то усатый поляк мажет колеса. Впрочем, он не только колеса мажет, но и гардероб мой чистит, чистит так добросовестно, как будто ему это дело в новинку. Минуть с пять возился он с моею шляпою, щеткою пробирал ее, рукавом проходил по полям, встряхивал, обдувал и, все-таки, не сумел вычистить: должно быть чистота платья постояльцев моего еврея не входит в специальность этого поляка. А поляк мне нравится: он напоминает мне типы старых польских солдат, которые попадаются везде: и в Европе и в польских романах, и которые чрезвычайно симпатичны. В них много простодушия и наивности при полном отсутствии всякой задней мысли. Сколько я знаю польского простолюдина, в нем нет ничего общего с тем, что у нас подразумевается под словом “поляк”. Это просто-напросто, чистое дитя полей и лесов, смелое и потому доброе, честное и потому наивное.