Изменить стиль страницы

Разница между мазурским и русским крестьянином оказалась в их отношениях к панам. В 1846 году пылкие мазуры резали помещиков – тяжелый русин не одолел своей лени, может быть, потому, что его не поощряло на восстание его духовенство, как во времена Хмельницкого и Гонты, или просто потому, что так уж от природы долготерпелив и многомилостив. Во время польского восстания и русские, и мазуры хватали повстанцев, перебегавших сюда из России; те и другие отводили их к начальству, а начальство, разумеется, выпускало их на свободу. Русские махнули на все рукою и бросили ловлю – мазуры не бросили, но прежде чем передавали пойманного правительству, они колотили его что было сил, или просто перетаскивали его через границу к нам. Русский имеет доверие только к своему священнику – мазуры, ни к кому, но над обоими одинаково царит еврей. Еврей, когда ему нужно, умеет так столковаться с ними, так опутать их, что они ему повинуются безусловно. Они знают очень хорошо что он мошенничает над ними, они ненавидят его – но ничего не могут сделать против его диалектики. Избавиться от еврея – их мечта заветная: порою, особенно мазуры, толкуют об избиении евреев, но все это разрешается одними толками. Без посторонней помощи они никогда не избавятся от этих паразитов – само собою разумеется; впрочем, о евреях я буду говорить особо. Наконец, и русские, и мазуры одинаково убеждены, что вся беда их в том, что цесарь их ничего не знает. Если б, говорят они, цесарь знал, что с нами здесь делают, какие у нас подати, что “жиды выробляют з нами, то был бы конец нашим бедам ”... Славяне везде славяне.

Робости своей приписывают русские и то ложное положение, в котором они стоят относительно поляков и Рима. Мы застенчивы, говорят они, нам совестно требовать того, что нам по праву принадлежит; мы имеем слабость думать, что довольно доказать свои права, что убеждением можно на людей действовать; нам противно интриговать и поступать резко – поэтому, нас никто не уважает. Поляк и ксёндз берет смелостью; он и в Вену ездит и в Рим, он в высшее общество входит, ораторствует, шутит – мы на это неспособны. Дворянство наше все перешло в католицизм при помощи унии: остались русским одно духовенство да народ, а здесь сторона аристократическая – кого в Австрии аристократия не представляет, тот ничего не добьется. Польская аристократия уверяет в Вене, что русские собственно за них, но только в духовенстве есть партия, подкупленная нашим правительством, которая сеет раздор и губит дело унии. Их слушают, а нас никто не слышит. Поляки нас теснят, правительство сомневается в нашей преданности – вина наша вся в том, что мы хотим остаться русскими и исправить наш обряд, искаженный латинизацией. Служить польскому делу мы не можем, потому что слишком близко знаем поляков – восстановление Польши будет гибельно для здешнего простонародья. Панщины, разумеется, не возобновят – пожалуй, и школы заведут, но крестьянин будет окончательно отдан на жертву патриотам и их стремлениям. Польский вопрос вовсе не ставит своей задачею благосостояния масс – народ для патриотов только орудие для осуществления их планов. Голос народа на сейме будет заглушаться голосом патриотов. Доказательство у нас на лицо. Поляки перед восстаньем много наговорили о Руси, о нашей национальности о национальности у нас унии, в отличие от вашего православия, толковали о нашем языке, пели наши песни – и вот на львовских сеймах им был отличный случай доказать свою искренность.

Не справедливость руководит ими, а эгоистический расчет: выгодно или не выгодно такое-то стремление наше для осуществления их надежд. Восстановление у нас русского обряда им не нравится они гнетут нас и кричат, что мы схизму хотим восстановить, с Россией сближаемся; а если б и так – допустим, что они правы – да если для Руси схизма выгоднее унии, то что ж до этого Речи Посполитой, которая de jore допускает и веротерпимость и полноправие всех своих жителей? “Мы дорожим своим языком и своею азбукою, как писали отцы наши, так и мы хотим писать: – в видах Речи Посполитой, мы должны поделаться поляками, своими руками переделать наши церкви на костёлы, нравственное и вещественное благосостояние народа отдать на жертву политических соображений шляхты... За что купил, за то и продаю: в Перемышле так говорят.

Вечер был хорош. Я зашел в вокзал железной дороги, сборное место перемышльской публики; около меня селя и заговорили со мною какие-то русские. Разговор опять свернул на здешний край.

– Да что у вас народ говорит о москалях? – спрашивал я.

– А вот что говорить, – отвечал мне один собеседник: – говорит, что у вас вера “крепше як у нас”

– Да знает он что-нибудь про унию?

– Знает, что в Риме есть святой отец, знает, что в церкви нашей все перепутано с латинизмом – а дальше его соображения не идут

.

– Нет, идут, перебил другой.

– Я сам был свидетелем как в 1849 г., когда ваши ходили в Венгрию, у нас на селе один русский солдат побил за что-то крестьянина. К побитому подскочи поляк с пропагандою: “а цожь! видел-есь яки су(ть) москали!” – “А нехай, отвечал крестьянин: то, бачь, своя вера бие ...”

Итак... Итак, до завтра.

III

Сегодня я был в церкви, на селе и в театре.

Соборная церковь у них здесь очень большая – это бывший кармелитский костёл; переделали в нем что можно было, но иконостас, все-таки, без икон; вдоль северной и южной стен здания остались католические алтари. На одном из этих алтарей служил обедню какой-то молодой священник. Фелонь как у нас, только кресты не нашиты, подризник полотняный, по подолу обшитый кружевом, на розовой подкладке; волоса под гребенку, борода сбрита.

Странное дело, как это режет глаз русскому человеку. Что-то скопческое – ни мужское, ни женское – напоминают эти гладкие лица. Я смотрел на них, и мне стало понятно быстрое усиление у нас старообрядства при Петре, когда правительство так деятельно и так неожиданно ввело брадобритие. Действительно, бритое лицо некрасиво, как некрасивы и эти позднейшие бакенбарды, напоминающие стриженные деревья и клумбы цветов во французских садах. Я стою за английские парки и за приволье всякой растительности; скобленое рыло, как выражаются староверы, мне кажется одною из неизящнейших выдумок рода человеческого, а бакенбарды возмущают мою душу. Впрочем, бодливой корове Бог рог не дает – у меня у самого, как на смех, прекрохотная борода, хоть в нее уж седина забивается...

Когда молодой священник отслужил обедню на боковом латинском алтаре, вошел в церковь отец Иустин Ж.... – законоучитель, о котором я вам писал, а за ним человек двести его ребятишек. Это русские гимназисты пришли на службу божию: – так здесь называют обедню. Отец Иустин, облаченный так же, как и первый священник, вошел через ризницу, в главный алтарь, растворил царские двери и не затворял их всю обедню – это опять изменение нашего богослужения, введенное католиками и их партиею. Обедню он отслужил очень скоро, так скоро, что я не заметил даже апостола. Говорю “не заметил”, потому что он после мне объяснял, что выпущено ничего не было, но что многое читалось, а не пелось; но ведь и апостол читают, а не поют... Может быть, я был рассеян, но, все-таки, служба совершилась чересчур скоро. Церковь была полна. Народ был одет по праздничному, свиты побелее; но многие и очень многие были босиком; значит, опять таки очень бедны здешние крестьяне. При входе в церковь они уже не клякают по-католически, хоть и было здесь введено это некрасивое для нас приседанье на одно колено, которое приводило в такое негодование патриарха Филарета: русские сумели изгнать кляканье из своей церкви. Но святая вода все еще стоит при входе, и в нее окунают пальцы. Крестятся они удивительно странно; перстосложения никакого нет: руку согнут крючком и этим крючком опишут перед собою круг. Меня особенно резко поразил недостаток уважения к церкви в народе, при всей его набожности и при всей его исключительно церковной жизни: в церковь входят с узлами, с корзинами, с разными покупками – такой бесцеремонности я, помнится, нигде еще не видал. Даже причастники явились с узлами и только, становясь на колени перед царскими вратами, отложили в сторонку свои ноши. Говорят, что в костёлах делают то же самое – стало быть, и это следует приписать католичеству. При выходах с дарами звонят в колокольчик. Этот колокольчик – предмет глубочайшей ненависти русских, а вывести его покуда нельзя: все смелости не хватает и поддержки нет. Было бы нам только позволено, говорят здесь, завтра бы церковь наша ничем не отличалась от православной. Эта насильственная латинизация и полонизация добилась своего: чаша перелилась через край – русские спят и видят возвратиться к восточному обряду. “Поляки сами свое дело проиграли и сами догоняли вас до возвращения к русской жизни”, сказал я одному священнику по окончании обедни. “Провидение!” ответил он. “Немезида!” подтвердил другой, выражавшийся классически. Не умею сказать покуда, воротятся ли они к православию – я избегаю подобного разговора, который здесь неприличен. Поляки кричат, что все это движение поднято русскими агентами; здесь даже и говорить-то по нашему почти никто умеет. Толкуют про рубли москевски, а здесь в каждой копейке, потраченной на русское дело, могут дать отчет, откуда она взялась. Нет, это не наша пропаганда: наши посольства и наши деятели даже не знают о здешнем крае. Если и здесь есть наша пропаганда, то ее поляки ведут, работая против нас, но за нас. Не знаю, провидение это или немезида истории, но чем больше я смотрю на эту Речь Посполитую, тем больше убеждаюсь, что она действительно не возобновится. Против нее не Москва, как выражаются поляки – с Москвою как со всяким внешним врагом, можно бы справиться – против нее религиозные и экономически интересы масс. Сидя в этом Перемышле, я начинаю понимать, что происходило в Литве в царствование Екатерины, и откуда брались Конисские прошлого века и Симашки нынешнего. Традиции и традиционный образ действия приверженцев Речи Посполитой – подпора русской народности. Это очень странно; но это так, и это можно вслух говорить, потому что поляки неисправимы. У поляков все есть, кроме политического такта; на мелкие дела они мастера, на крупные – никуда не годятся. Занятые своею idea fixa, они, как дон Кихот, воюют против ветряных мельниц; поборники отжившего рыцарства убедительным образом доказывают, всем , что этого рыцарства уже нет.