Изменить стиль страницы

– Ну что ж бы вы сделали? спросил я какого-то русского – у меня здесь такая гибель знакомых, что я даже имен их не знаю; путешественник всегда возбуждает любопытство и всякий спешит доставить ему сведения о крае – что ж бы вы сделали, если б во время восстания полякам удалось, и у вас восстановилась бы Речь Посполитая? Русский засмеялся.

– Была бы резь посполитая (общая резня), отвечал он. – Тогда мы сделали бы то, чего не делаем из уважения и из доверия к правительству. А если б судьба оставила нас одних с поляками, без центра тяжести в Вене, без этого посредничества между нами и польскими стремлениями – то ни поляка, ни костёла не осталось бы на нашей земле. Да нам что? Нам еще не беда: у нас есть свой образованный класс – духовенстве, а вот, что у мазуров было бы – этого никто не знает. У мазуров, у гамстрияков своей интеллигенции нет, а от той, что называют польскою, они отрекаются, да и мазур не русин: мазур резал свою интеллигенцию, а наши спасали поляков, потому что мы смирны, тихи и находимся под влиянием духовенства, которого у мазуров нет.

Я посмотрел на моего собеседника, и он – тихий и смирный, как все здешние русские, – говорит такие категорические вещи!

Попадутся мои записки в руки поляку, пусть он подумает и, если имеет возможность, пусть проверит, правду мне здесь говорят или нет. Объяснять все это влиянием австрийской и российской пропаганды – ребячество. Я не верю никаким пропагандам, а особенно иноземным; я не знаю в истории ни одного примера, чтоб пропаганда проникла в массы – только религиозные секты распространяются пропагандою, а не политические симпатии и антипатии. Пусть другой кто заедет в этот край и напишет ответ на мои выводы, пусть этот другой поляк будет – тем лучше; но надо же решить раз навсегда, стоит или не стоит лить кровь за неосуществимый идеал.

Отец Иустин отслужил обедню; после него стал служить отец Григорий Г.... на том же самом престоле. Опять латинизм! С ним вместе служило двое священников: один был одет дьяконом, другой дьячком; путаница удивительная, тем более, что дьяконский чин у них отменен. Трое служили, трое входили и выходили царскими вратами... Но одетый дьяконом парчовый стихарь короток как сюртук, бока разрезаны, но орарь есть. Из под этого стихаря виден другой полотняный стихарь с кружевным подолом... Эта служба шла долго; кажется, ничего не выпускалось, даже в символе веры было прибавлено знаменитое и от сына. Орган как-то сбыли с рук, зато хор устроили, и такой хор, что всякая наша церковь может позавидовать. Это законоучитель гимназии, отец Иустин, обучает мальчиков пению – поют удивительно! Церковная музыка наша; в этом они смоскалили, что и довожу до общего сведения; Бортнянскаго и других хорошо знают.

Кончилась обедня. Подходит ко мне какой-то священник и предлагает осмотреть ризницу. Здесь удивительно добрый я предупредительный народ; я не знаю, как и чем отвечать им на их ласку. Особенно двери меня смущают: перед каждою дверью идет спор, кому первому войти... В ризнице много старых кармелитских образов, старый католический алтарь с дарохранительницею, у которой дверцы украшены наподобие царских врат. В новых костёлах этого уже не делают. Ризница епархиальная небогата и старины мало: едва ли есть ризы древнее XVII века, но кой-где есть еще следы византийского шитья, хотя и очень слабые. Самое любопытное в ризнице относится вовсе не к ней: это два золотошвейные пояса, которые здесь когда-то носили горожане – что это за шитье, где их вышивали никто не знает, и я не умею сказать. Такой работы я еще и не видал: это шитье не славянское, не греческое и не мусульманское – рисунок полосатый, клеткою, но по краям вышиты цветы в горшках, все это сделано удивительно нежно и изящно. Они хотят послать их во Львов, где заводится у них народный музей. Мысль, разумеется, благая; я просил их послать сперва в Москву на этнографическую выставку – они и согласны на то и несогласны. Кто разберет эту мягкую, нерешительную, сосредоточенную натуру южноруса, у которого даже в языке нет ничего определенного, ни и, ни ы! Пусть агенты выставки обратятся к ним с просьбою – я уверен, что они не откажут; но сами они ничего не сделают. Нежность, аристократичность этого племени парализует его силы. Хоть по поводу двух старинных поясов и смешно вдаваться в народную психологию; но что же прикажете делать? Мне даже кажется, что я брошу писать дневник, а стану просто резюмировать мои сведения и впечатления, составляя по главе на каждый городок. А этого мне не хотелось бы. Мне хочется, чтоб читатель прожил моею жизнью между этими странными людьми, которые русские, – но униаты; русские – но австрийские верноподданные; русские и очень образованные люди, – а говорят по-хохлацки, на том языке, который для меня, кровного великоруса, был до сих пор крайне смешон, благодаря своей литературе, которая потчевала меня Перелициованною Энеидою, да разными Голопупенками и Свербыгузами. Материала у меня много, а времени записывать нет; к этому присоединяется еще прискорбное чувство: я вижу, что не изучу этого края в полтора месяца, которые я положил на его изучение. Общее впечатление я, может быть, передам верно, но, не знаю почему, у меня все Линней вертится на памяти, как он закрывал рукою кусок дерна и говорил ученикам, что кто хочет ботанику знать, тот ни до чего не дойдет, пока не определит жизнь каждой былинки на этом клочки земли. Агs longa, vita brevis – я отхлебываю из чаши, но вина не выпью; а хотелось бы, чтоб у нас знали, как здесь идет жизнь. Промахи у меня есть и, вероятно, еще много их наберется – но пишу добросовестно, по моему крайнему разумению.

Я сказал отцу Иустину, что его швагер (зять), тот седой священник, который разговаривал со мною в театре звал меня к себе в деревню; отец Иустин, вместо всякого ответа, послал за бричкою: мы покатили. Село Вышатичи в полутора миле от Перемышля – миля семь верст, стало быть езды около полутора часа. Окрестности Перемышля, который вступил в историю уделом Святополка-Окаяннаго, чрезвычайно красивы. Вся местность холмится и зеленеет, но все холмится и зеленеет так же нежно и не резко, как здешняя история. “Що двор, то лях – що село, то громада”, помещики все поделались поляками, народ везде остался русским, помирясь с Польшею на унии. Не то удивительно, что он отделен от общей русской семьи и от русской церкви, а то чудо, что он до сих пор, на самой границе Польши, остается еще русским и так много русского сохранил в своей вере, и в языке. 3десь я начинаю понимать, что дело Кирилла и Мефодия было, в самом деле великое. Создав для славян народную церковь, они дали каждому мужику интерес к ее судьбе и к ее ученью; поэтому, бедный священник сделался здесь представителем народной мысли и проводником между народом и знанием. Католичество, с его чуждою народу латынью, разумеется, не могло сделаться народною церковью, и потому оно везде разрешалось феодализмом, шляхтою, аристократиею, оставляя народ в тени и в невежестве. В Москве и в Париже это трудно понять; но здесь, на границе обеих вер, это резко заметно и многое можно выяснить, что было загадочно в нашей истории. У нас, у великорусов была богатая политическая жизнь, а все-таки народ отождествлял себя с церковью, и до сих пор имя русский, совершенно равнозначуще с православный, а земледелец у нас – крестьянин.

Небольшая перемена в обрядах при Никоне вызвала оппозицию народа в виде старообрядчества. Война у нас всегда за веру: “Святорусь-Земля – всем землям мати, в ней строят церкви соборные, соборные богомольные; исповедует она веру крещеную”. А у поляка-католика дело идет иначе: сам он просто поляк, а не то мазур, кракус, или, еще хуже, гамстрияк, прусак, и только. Дерется он за отчизну, а в сущности у него даже и отчизны нет, потому что ему не во что высказаться.

Я ехал в Вышатичи и смотрел на встречных мужиков. У нас очень много кричали и удивлялись, что поляки считают народ скотом (быдло), а поляки совершенно правы: здешний народ и я назову быдлом. Несколько поколений пройдет, пока здешний народ сравняется в своем развитии с великорусом, словаком, болгарином, – даже румыном. История так придавила его своими тяжелыми колесами, что он действительно близок к состоянию бессловесной твари. На лице у него написан какой-то испуг; кто даже не знает его прошлого и тот скажет, что он не вперед пошел, а назад попятился.