За ним явился долговязый еврей-кельнер в пиджаке, с неизбежным was winchen sie? Еврей, в халате и в пейсах, не брезгает польским языком, за что его очень уважают, но еврей бритый и стриженый мне уже решительно гадок: он считает себя немцем и представителем цивилизации, блистает своим знанием немецкого языка, который, все-таки, ломает, обдирает бедного хлопа хуже чем простой набожный еврей, и уже окончательно ни перед чем не останавливается.
Спрашивает меня мой кельнер, чего мне угодно. Есть я не хочу, потому что устал, кофею только что на станций напился, в покупках не нуждаюсь; “etwas hubsches wunchen sie”? (хорошенького хотите?) – Чего такого? недоумеваю я.
– Ganz ordentiches... (очень порядочное), внушает мне мой еврей.
– Да что такое? Я не понимаю!
– Fir unterhaltung! (позабавиться), поясняет он. Меня, наконец, озаряет: я понимаю, чем он потчует и какого рода услуги мне предлагает. Сказал ли я какое-то выражение, шевельнулся ли я как-нибудь особенно, только еврей отступил шага на два назад и стал извиняться. Когда он вышел, я остался в полном недоумении: где я ни бывал, куда я ни заезжал, никогда ни один половой не делал мне подобных обязательных предложений; это принято только в России и в Польше – ergo, польская цивилизация не может иметь претензий на превосходство перед нашею. Здесь евреи навязываются с подобными угощениями человеку, который только что приехал в город; стало быть, общественная нравственность Перемышля стоит довольно невысоко. Не стали бы евреи угощать товаром, который не в большом ходу: запрос порождает предложение, предложение порождает запрос – так учит политическая экономия. Кто виноват в упадке здешней нравственности, покуда не знаю, но постараюсь добиться.
Я вышел на крылечко. Утро было так хорошо – мне хотелось подышать свежим воздухом после духоты и тесноты вагона, в котором я провел ночь. Мимо меня то и дело проходили поляки, возившиеся около бричек: это какие-то разночинцы, вроде наших мещан, отставных солдат, старых дворовых – одни только с усами, другие с усами и с бакенбардами, в долгополых холщевых сюртуках, в больших сапогах. Этот класс людей носит здесь преимущественно чамарки, разумеется, без всякой политической цели, и что-то в роде конфедераток – четырехугольные черные колпаки с козырьком. Надо признаться, что это незаконное сочетание народной польской (и великорусской) шапки с немецким картузом вовсе не красиво, но, должно быть, в большом ходу: даже школьники носят такой же убор на своих юных головах. Народ, то есть, хлоп, щеголяет в соломенных и поярковых шляпах с широкими полями. Такие шляпы распространены по всем отрожьям Карпат и по низовьям Дуная между валахами и молдаванами, костюм которых вообще сильно сбивает на южнорусский.
Восседание мое на крылечке несколько смутило спокойствие честной компании, трудившейся около бричек. Они, очевидно, ломали голову: пан я или не пан, и нет ли чего ясновельможного под моим порыжелым пальто. Я из того это заключаю, что проходя мимо меня, они каждый раз снимали шапки, и снимали их как-то беспокойно, точно совесть их была нечиста – следует кланяться или не следует вертелось у них в голове и они на всякий случай проходили мимо меня без шапок. Этого опять я не видал ни в христианской, ни в турецкой Европе; даже у нас, сколько я знаю Россию, это ломанье шапок перед всяким, кто одет не мужиком, далеко не так в обычае. И это, опять-таки, не австрийцы ввели – это еще старая Польша живет с ее панами дворянами, с меценатами и клиентами – тут нет понятия об англосаксонском “selfhelp” и о нашем “ой, дубинушка охни!” здесь все стали факторами друг у друга, никто ничего не делает, всякий рассчитывает на ласку другого, прежде чем на свои “могутны плечи”.
Перемышль (или Пшемысль, как говорят поляки) город очень и очень маленький: в полчаса его можно весь исходить; но мало я знаю городов, которые лежали бы в такой красивой долине, как эта кучка домиков. Виды везде великолепные. Река Сян (Сан по польски) вьется как лента, тополя, яворы, березы торчать там и сям по канавкам нив; кой-где белеют халупы мазуров – здесь польское население граничит с русским. Костелы смотрят в небо своими маковками в форме луковиц – любимая форма и у нас и у западных славян: южные славяне вовсе ее не знают. Пропасть баб и мужиков разгуливает по городку. Это народ очень бедный, большею частью босой, в белых холщевых свитах, покроем точно таких, как наши армяки. Рубахи с прямым воротом. Бедность их видна во всем: суконные свиты – редкость, расшитных рубах я почти вовсе не видал в Перемышле. Даже по кабакам мало они сидят – неурожаи были в последние годы, набор, да еще подати разоряют: здесь почти каждый платить правительству треть (это я не ошибаюсь, что пишу треть) своего дохода. Чем жить этой стране? А на ней еще лежит 300,000 евреев, людей, которые сами ничего не производят, ничему не учат жителей, которые, по умственному развитию стоят не выше мужика, а по нравственному очевидно, ниже, и которых все занятие состоит только в том, чтоб купить вещь у одного здешнего производителя и продать ее другому. Они живут положительно в ущерб краю. У них нет ни фабрик, ни мастерских – потому что лучше и не говорить, какие они столяры, портные, сапожники; у них домов даже нет – они вовсе не охотники строиться. Вечно пускают они деньги в обороты, вечно богатеют и разоряются, разоряются и богатеют, и на все бросаются и ни за что толком не берутся. Когда я гляжу на здешние уличные сцены, мне все сдается, что евреи попали сюда вовсе не несколько веков назад, а много, много с месяц. Как они пришли, так и остались в дорожном, оборванном платье; так и квартиры их устроены на скорую руку, полы не метены, вещи не прибраны. Они сами не знают, останутся они тут или завтра выберутся на все четыре стороны; поэтому, они ничем и не обзаводятся, а чтоб время не тратить по пустякам, ходят себе по улицам может быть, не тут, так там, понадобится кому-нибудь фактор или что можно купить дешево. По крайней мере, таково мое первое впечатление. Если я ошибаюсь и если замечу в чем бы то ни было свою ошибку – я исправлю ее в следующих письмах.
Набродившись по городу без всяких путеводителей и показчиков, я отправился к гг. Бачинским, директорам русского народного театра, который мне очень хотелось видеть. Русский театр здесь дело новое и пользуется большим сочувствием народа и духовенства – поляки и польская партия ненавидят его от глубины души. Гг. Бачинские живут по дорожному, в отеле, где помещается и сцена. Я отрекомендовался, передал поклоны и был принять в высшей степени радушно. Емельян Васильевич Бачинский – природный галичанин, родом из Самбора; лет ему будет около сорока; он сын священника, как все здешние образованные люди; а как все здешние артисты, сценическое поприще свое он начал на польской сцене здесь и в наших западных губерниях. В 1861 году, когда умер известный антрепренёр Пекарский, Емельян Васильевич сделался директором его странствующей труппы, ездил с нею в Одессу, в Балту, в Бердичев, в Каменец-Подольск, женился на г-жи Лютомской, знаменитой по красоте и по трагическому таланту и в 1864 году перебрался в Галицию. В то время в России начали неблагосклонно смотреть на польские и украинские сцены, потому что в употреблении южнорусского наречия видели какую-то сепаратистскую пропаганду – справедливо или нет, скажу после – и Емельян Васильевич решился перенестись в Галицию, где его деятельность могла быть полезною русскому делу. Туда же звал его, именно с этою целью, председатель оберландсгерихта во Львове, член сейма и сеймовой комиссии, г. Лавровский, один из передовых деятелей русского народа в здешних краях. Лавровский решился основать в Галиции русский театр; но ни у него, ни у кого другого русского не было на то денег. Прибегли к складчине, единственному способу что-нибудь сделать – и складчина принесла 3,600 гульд. (около 2,100 руб. сер.). Деревенские священники давали свои гроши, чиновники тайком давали гульден из своего жалованья; даже мужики, эти беднейшие мужики на свете, уделяли свои крейцеры на народное дело, сущность которого им, разумеется, не совсем понятна. Но крестьянин верит своему попу и поповичам, потому что он убежден в чистоте их намерений и бескорыстной любви к нему и куда они пойдут, туда и он двинется своим робким шагом. Владимир Хрисанфович Бучацкий, собственно юрист а покуда jеunе рrеmier галицкой сцены, раcсказывает что он сам, в приходе своего отца, собрал у мужиков сорок четыре гульдена на русский театр; надо видеть здешнего мужика, отупелого, босого даже в праздник, живущего в курной избе, чтоб понять, почему я выставляю курсивом эту цифру – сорок четыре гульдена. Здесь сторона чудес, лунное царство; Польша – исключительный мир, и что здесь творится, не творится нигде на свете. Сцена устроилась.