Густав III вернулся в Стокгольм 3 августа, весь занятый французскими делами, о которых он, по Штакельбергу, говорил 12 часов подряд. Из Аахена он писал промемории о своих планах французского крестового похода Екатерине II и испанскому королю Карлу IV. От обоих он хотел получить денежную помощь, а от Екатерины еще и контингент войск и поддержку своим притязаниям на верховное главнокомандование силами вторжения. Он очень хотел стать посредником в контактах между французскими принцами и Екатериной. В общем и целом Густав глубоко ушел в руководящую роль в международной политике.

Его пыл основательно охладили. Столь выгодные для Швеции конъюнктуры с противостоянием России и Пруссии-Великобритании более вовсе не существовали. Приближался мир между Россией и Турцией; союзные державы утратили интерес к Турции, и Пруссия, Австрия и Россия были теперь заинтересованы в продолжении раздела Польши и в сотрудничестве между собой. Союзные державы, пожалуй, уже едва ли были союзными. Екатерина II больше уже не нуждалась в предупредительности по отношению к королю Швеции. Не было никаких причин позволять ему играть ведущую роль среди европейских монархов, тем более что его компетенция в военных делах была сомнительной. Промемория Густава из Аахена даже и не обсуждалась на шведско-русских переговорах — если кто-то и будет руководить военной коалицией в борьбе против революционеров, так это должен быть император. Сами французские принцы должны находиться с войсками. Екатерина, по ее мнению, оказала им достаточно высокую честь, признавая их как правительство в изгнании. В общем и целом ее интерес к французским делам был умеренным; она искусно завлекла Густава III в отдаленную авантюру, но в этом более не было нужды.

Между тем в Стокгольме переговоры о союзе кое-как продвигались. Как бы ни складывались конъюнктуры, императорский кабинет в Петербурге был заинтересован в добрых отношениях с соседом, который показал себя как опасный военный противник, а потому для обеих сторон было важно прийти к соглашению. Но Екатерина не хотела, чтобы союз вводил ее в расходы, и дезавуировала данное в Вереля Игельштромом согласие и на ревизию границы, и на экономическую поддержку. На самом деле Густав уже оставил надежду на ревизию границы, которая для него имела скорее не реальное, а символическое значение как показатель военного приобретения. Требование субсидий было тем более реальным, поскольку его выполнение предоставило бы Густаву возможности для внешнеполитических действий. Наконец, когда в середине сентября польские планы начали требовать от России разрядки напряженности на севере, в Стокгольме договорились об условиях. Субсидии были ограничены не более чем 300 000 рублей в год, хотя в случае необходимости Штакельберг имел право пойти дальше. Союзу придали оборонительный характер с некоторыми обязательствами о военной помощи. Неопределенные обещания о регулировании границы, а также торговый договор откладывались на будущую перспективу. По-прежнему действовало условие о невмешательстве во внутриполитические дела.

19 октября в Дроттнингхольме трактат был заключен. Его предваряли два личных письма — от Густава Екатерине и ее ответ Густаву, изложенные в бесконечно приятных выражениях, долженствовавших показать убеждение в сердечной привязанности к адресату. Согласно донесению Стединка от 4 ноября, в Петербурге были обрадованы этой новостью; дружественное расположение Екатерины к королю Густаву усилилось, и она в тот же вечер ратифицировала трактат. «Вы видите, что я получила желаемое. Природа всегда отстаивает свои права», — сказала она Стединку. Что она считала тогда природой — другой вопрос; Густав так и не получил многого от переговоров в сравнении с тем, на что порой надеялся. Штакельберг приписывал Армфельту заслугу завершения переговоров и заключения трактата, и это едва ли означало высокую оценку способности Армфельта отстаивать интересы своей страны.

В своей личной корреспонденции с Екатериной Густав с лирическим воодушевлением рассуждал о значении нового договора. Он надеялся на брачный союз своего сына с одной из внучек Екатерины и сравнивал императрицу и себя самого с Изабеллой и Фердинандом Испанскими. Каковы же были его истинные мысли?

Одним лишь разыгрыванием роли это не было, даже если он и доверительно говорил Листону, что всегда будет сохранять самостоятельность. Все же сближением с Россией Густав нашел точку опоры в своих поисках внешней поддержки. Но это не мыслилось в качестве конечной цели на его поприще как одного из шведских королей по имени Густав.

28 октября 1791 года Густав III отправил Екатерине II промеморию о шведско-русской экспедиции во Францию. Ее осуществление намечалось на начало весны, и она предполагала высадку десанта в Гавре с объединенного шведско-русского флота под командованием самого Густава. До перехода к берегам Франции русский контингент должен был собраться в Карлсхамне. К промемории прилагалась шпионская карта, составленная шведскими офицерами Отто фон Фисандтом и Карлом Кёнигом. 20 ноября Екатерина в вежливых выражениях отклонила предложение. Ни одна сепаратная акция не должна быть предпринята новыми союзными державами без участия австрийского императора.

Можно сколько угодно долго размышлять над этим шагом Густава и все же не прийти к ясности относительно его намерений. Из депеши Стединка от 23 сентября он знал, что Екатерина, судя по всем признакам, не одобряла военных планов Густава и особенно плана высадки десанта в Нормандии. Возможно, он хотел добиться ясной точки зрения, которая, судя по всем признакам, должна была быть отрицательной. Возможно, он надеялся получить ясность относительно того, как предполагалось употребить русские вооруженные силы в ближайшие полгода. Он хотел завершить переговоры личным визитом к Екатерине, но она весьма категорически от этого уклонилась. Когда Густав писал, он еще не знал о последовавшей 16 октября кончине Потемкина, со всеми ее значительными последствиями для настроения императрицы и для персонального состава в государственном руководстве России. Согласно свидетельствам Екатерины и Стединка, Потемкин и прочие министры испытывали «озноб» перед французскими делами.

Если нота от 28 октября являлась попыткой, нацеленной на достижение положительного результата, то попытка была безнадежной. Но она могла быть и демонстрацией монархической солидарности с расчетом на то, что Екатерина возьмет на себя ответственность за то, что Густав во французской авантюре не получит роли героя, к чему он стремился. Не следует терять из виду и глубинные помыслы насчет плана крестового похода во Францию, который он развивал Армфельту в письме из Аахена от 14 июля: вернуть себе прочную поддержку в союзной системе и решить свои внутриполитические проблемы, продемонстрировав шведскому дворянству, насколько монархическими являются помыслы и чувства французских дворян. Для осуществления этого он должен был иметь возможность спланировать и провести экспедицию во Францию по-своему. В общей коалиции под императорским руководством он затеряется на роли второго плана, а это не имело бы смысла.

Вообще говоря, затруднительно реконструировать мысли и представления в монархической Европе за пределами Франции в 1789–1792 годах. В революционном режиме усматривали сплошное сумасшествие, «анархию», которая должна была пасть подобно карточному домику перед решительным вторжением дисциплинированного войска, пусть бы и ограниченной численности. Но те, кто смотрел на события во Франции изнутри, ощущали нечто иное, хотя пока еще никто не мог предположить, какие огромные ресурсы фанатичного мужества и военных талантов высвободятся, когда французская нация мобилизуется против государей. Это было до сражения при Вальми, задолго до Гоша, Моро и Бонапарта. Густав III, если бы он жил и действовал в соответствии со своими ранними планами, был бы тем, кто поднял «кровавое знамя тирании» против народа «Марсельезы». Вопрос в том, сделал ли бы он это, если бы и был жив.

Из Парижа приходили решительные предостережения. Сама Мария Антуанетта в нескольких тайно пересланных письмах умоляла о мире. Руководство шведского посольства — и Сталь фон Гольштейн, и секретарь посольства Эрик Бергстедт — призывали своего государя к взвешенности и пониманию в настолько решительных выражениях, какие только могли себе позволить в рамках дипломатического этикета. И в руководстве сестринской бурбонской монархии — Испании на эти проблемы смотрели иначе, нежели в столицах Северной и Центральной Европы. Стединк 7 сентября докладывал о беседе, которую имел с испанским министром в Петербурге Гальвесом, уже не раз выступавшим ключевой дипломатической фигурой в игре вокруг войны и мира. Гальвес совершенно не одобрял взглядов обоих императорских дворов на французскую проблему. Французская революционная конституция настолько неприемлема, что рухнет сама собой, — полагал он. Умы в учреждающем конституцию Национальном собрании начали сами становиться более умеренными, a «invalidité»[76] Людовика XVI была такова, что от его правления ничего нельзя было ждать, какой бы ни была во Франции конституция. Гальвес понимал, что Густав сгорает от нетерпения ухватиться за эту новую возможность обрести славу, и дипломат скорее предпочел бы увидеть Густава во главе этих дел, чем смотреть, как из них извлекают для себя выгоду императорские дворы, но для Густава было необходимо сотрудничать с господствующей во Франции партией, которая, если Густаву повезет, сохранит в нем старого союзника и всеми своими силами поддержит его против опасного соседа, причем сделает это, не ослабляя себя усилиями и жертвами; Таково же было, по догадке Стединка, и мнение мадридского кабинета. 23 сентября Гальвес сказал, что Испания ни при каких условиях не желает осуществлять враждебных по отношению к Франции действий и что французскую конституцию надо суметь изменить путем переговоров и перетягивания на свою сторону самых влиятельных членов Национального собрания. 21 октября в Петербург из ставки принцев в Кобленце пришло известие, что несколько влиятельных демократов в Национальном собрании перешли к правому крылу и провинциальные сословия в Провансе высказались за «Monsieur» принца Людовика, графа Прованского.

вернуться

76

Недееспособность.