Отношения с Шарлоттой Дю Риез начались, кажется, в начале 1768 года; первое датированное письмо к ней написано 18 марта, и речь в нем идет о его тоске по «mon adorable et tout chère»[11] вот уже 15 дней. Это письмо не содержит таких открытых и прямых выражений чувств, как недатированные, и, вероятно, написано раньше их. Потом переписка продолжилась и преисполнена, совершенно естественно, тоски, досады на помехи для встречи и мечтаний о поцелуях. Когда эти двое могли встретиться, переписка не была нужна, и поэтому их роман документирован лишь спорадически. Последнее письмо от 7 июля было отправлено из Экульсунда и также преисполнено душевной тревоги и грусти. Но из датированного 29 июля письма из Экульсунда к герцогу Карлу, который был наперсником Густава в этом любовном приключении, узнаем, что Шарлотта Дю Риез приехала туда вместе со своей матерью. «Она здесь — цветущая, сияющая, оживленная, возбуждающая — точно такая, какой вы видели ее в городе. Присутствие матери немножко приглушает ее живость, но она умеет наверстать упущенное, когда мать ее не видит, и вообще все идет как нельзя лучше».

Роман завершился внезапно. Осенью Густав предпринял долгую и хорошо подготовленную поездку в Бергслаген для ознакомления с тамошними условиями и с недовольством народа экономической политикой колпаков. Он начал с посещения родительского дома Шарлотты Леуфстада, которому посвятил восторженное описание в письме к Лувисе Ульрике от 8 сентября. А 19 июля из Фалуна он написал брату Карлу, облегчая свое сердце, что в Леуфстаде все прошло странно. «Дама, которую вы знаете» там была, и ее темпераменту двухмесячное воздержание придало новые силы, так что она отдавалась на все лады, проявляя весьма мало скромности. В один и тот же вечер Карл Спарре сменил Густава и Густав сменил Карла Спарре, и, по-видимому, об этом стало известно. Нолькен вроде бы весело рассказывал об этом Карлу. Густав был шокирован, но у него, пожалуй, не было иного выхода, как сохранять хорошую мину перед братом, который был в семье галантным кавалером, и представить все случившееся как проделку. Но Эве Хелене Риббинг, которая была доверенным другом его и Шарлотты, он жаловался на свое несчастье. Самой Шарлотте он 5 октября писал из Вордсетра по возвращении из поездки, перечисляя нескольких ее любовников, о которых узнал, призвал ее к приличному поведению и порвал с нею. Но даже в этом горьком письме он признал, что она для него значила: «Полагаю, нет необходимости говорить вам, что вы были дороги мне и что вы сами были убеждены в этом. Вы первая, благодаря которой меня оставило это безразличие, общение с которой я почитал за честь и которую, возможно, мне лучше было бы сохранить». Он просит вернуть его письма, которые и получил.

Нрав Шарлотты, столь сурово осужденный Левертином в соответствии с сексуальной моралью оскарианской Швеции, на самом деле не очевидно ясен. Дочь магната с большим интеллектом, энтомолога и владельца предприятий Шарля Де Геера, она совсем юной была выдана за генерал-лейтенанта Дю Риеза, политика и военного, который был на 26 лет старше ее и, возможно, обращался с нею и использовал ее так бесчувственно, как она описывала своему царственному возлюбленному. Не представляется невероятным, что мир ее чувств пострадал, и это привело к сильной потребности в эротической компенсации. Ей явно крайне льстило быть любовницей царственной особы — в XVIII столетии это могло дать власть и положение, — но ее восхищение своим сексуально неопытным, стройным и слегка прихрамывающим царственным возлюбленным, по-видимому, удовлетворяло не все ее желания. То, что она была более чувственной, нежели романтически властолюбивой, не дает права мужчинам и женщинам другого времени осуждать ее как распутницу.

Для Густава она, без сомнения, была потрясающим переживанием, пробудившим его мужское самосознание. Он хранил переписку с нею среди своих бумаг, и это почти подтверждает, что волшебная Шарлотта была чем-то большим, нежели случайным эпизодом. После разрыва с нею он пытался и наладить душевный контакт со своей стеснительной супругой, и вступить в новую связь — с Эвой Хеленой Риббинг. Обе попытки не удались. Сбитый с толку новичок втянулся в политическую активность, в которой поблекли счастливейшие месяцы его жизни.

Стало еще гораздо тяжелее, чем он это представлял себе в минуты сомнений.

Ему была отведена большая роль в намечавшемся государственном перевороте. Французский кабинет пришел к заключению, что молодой Густав был при шведском дворе единственным, кто обладает достаточным интеллектом и энтузиазмом в сочетании с нерастраченной репутацией, чтобы сыграть ведущую роль. Надо было располагать поддержкой профранцузски настроенной партии шляп, то есть прежде всего ее руководителя Ферсена, и это сотрудничество было шансом шляп вернуться к власти или по крайней мере к постам советников. Царствующие родители представляли собой проблему из-за своей инертности, но ведь именно их интересам он намеревался способствовать. И во время поездки в Бергслаген, он, подготовленный и направляемый двумя верными приверженцами королевского дома Карлом Фредриком Шеффером и Даниэлем Тиласом, соприкоснулся с широким народным недовольством экономической политикой колпаков. Он смог составить о нужде, которую терпел народ, отчет, адресованный королю и рассматриваемый как оружие против государственного совета. Одновременно продолжалось русское вторжение в Польшу, которое преисполняло Густава негодованием и которое могло быть сочтено предупреждением Швеции при существующем в ней прорусском режиме партии колпаков. Мотивы в пользу акции, более или менее решительной, должны были казаться сильными.

Настроения, которые Густав застал в Стокгольме и в Дроттнингхольме, подействовали на него остужающе. Он заранее в высоком риторическом стиле составил черновик прокламации от имени Адольфа Фредрика, содержание которой означало, что король берет власть, дабы спасти страну и восстановить свой старый и славный образ правления. В прокламации не говорилось о том, при какой ситуации задуманное будет исполнено, но предполагалось, что король может опираться в своих словах на силу.

Если бы Густав думал, что государственный совет колпаков осознавал ситуацию в стране как бедственную, то он скоро бы избавился от заблуждения при конфронтации с советом, на который не произвел никакого впечатления крик о помощи из Бергслагена. Это не должно было бы вызвать большого удивления, да и Ферсен не хотел ничего иного, как созвать сословия, чтобы вновь завоевать для шляп большинство в риксдаге. Но и Лувиса Ульрика оказалась препятствием для планов переворота. Ее мотивы никогда не стали достоянием гласности, но, вероятно, они представляли собой смесь страха перед катастрофической неудачей, недоверия к шляпам, которые прежде были врагами двора, и раздражением на новую лидерскую роль Густава, отодвигавшую ее самое в тень. Возможно, она не вполне осознавала степень радикализации внутри партии колпаков, но считала, что прежний альянс между двором и колпаками может быть восстановлен. Так или иначе, она намеревалась при посредстве графа де Модена, когда тот приедет в Стокгольм, сделать попытку убедить совет способствовать усилению королевской власти. Она заставила Густава по крайней мере для видимости избрать эту линию поведения, когда он 30 октября составлял промеморию для Модена, которому предстояло на будущих переговорах с бароном Дюбеном как представителем совета апеллировать к мощи Франции. Предпосылкой к тому было то, что шляпы желали созыва сословий, а колпаки стремились едва ли не любой ценой избежать риксдага и в силу этого, как можно было предположить, предпочли бы сближение с королевской семьей и сделать определенные уступки в сторону усиления королевской власти. При всех обстоятельствах — излагает Густав в промемории свои аргументы — такие переговоры были бы полезны, дабы усыпить бдительность колпаков относительно планов Франции; переговоры могли бы даже привести к ссоре колпаков с Россией или к тому, что шляпы кинулись бы в объятия двору. Но, заключает он, если переговоры провалятся, останется лишь силой брать в свои руки управление государством.

вернуться

11

Моей восхитительной и бесценной.