Между тем приближалось время отъезда Густава на будущий театр военных действий. 22 июня он отправил Армфельту два письма, одно о театральных делах, другое об определении на место службы юного офицера, кузена Армфельта. Во втором письме сообщалось, что Густав отбудет, как только позволит ветер; в Стокгольме царит отвратительная жара. «Итак, госпожа Екатерина не хочет с нами воевать, но ей придется это делать». Спустя два дня Густав описывал отъезд, который, что вполне характерно для него, он не смог более откладывать, хотя ветер все еще был неблагоприятным. Отъезд был на славу отрежиссирован: «Ничто не могло быть более импозантным и благородным, чем мой отъезд. Я говорил вам, что был спокоен и совладал со своим характером, который давал о себе знать в момент перед предстоявшей разлукой; ну так вот, друг мой, пережить это оказалось легче, чем я думал. Мысль о великом предприятии, на которое я пускаюсь, весь этот народ, собравшийся на берегу поглядеть на мой отъезд и мстителем за которого я себя считаю, мнение, что это я спасу Оттоманскую империю от падения и что мое имя станет известно в Азии и Африке, — все эти разные думы возникли вдруг в моем мозгу и настолько заполнили мою душу, что я никогда не чувствовал себя менее взволнованным при отъезде, как в эту минуту, когда отправляюсь навстречу верной опасности».

Эта тирада была литературным опытом, отрепетированным одиннадцатью днями ранее в письме к Софии Альбертине. «Не могу утаить от вас, — звучит там, — насколько я воспламенен мыслью об открывающемся передо мной блистательном поприще: душа моя не может противиться соблазну славы при мысли о том, что это я решу судьбу Азии и что именно Швецию станет благодарить Оттоманская империя за свое существование… и я кажусь себе достойным сего престола великих конунгов, кой занимаю». 24 июня и Африка вошла в круг геройской географии, а нота Разумовского внесла дополнительную приправу к мысли о мщении, которая без этого слегка повисала в воздухе. Но основной ход рассуждений таков же, и он занимает центральное место в мыслях Густава III. Он вверг свою страну в войну, чтобы пережить такое. Как наследник великих Густавов сделать это он считал своей обязанностью перед нацией.

День отъезда был преисполнен величественных церемоний: заседание риксрода с назначением новых советников, капитул орденов с учреждением новой степени ордена Меча за военные заслуги, сдача на хранение короны и собственных бриллиантов Густава, cercle прощания с придворными дамами. И, наконец, выезд летним вечером из дворца с идущими впереди алебардщиками, придворными пажами и государственными советниками, за которыми шествовал сам Густав по правую руку от королевы, а герцог Фредрик Адольф держал ее левую руку. За ними шел кронпринц, которому было почти десять лет; он вел герцогиню. Остальные дамы и двор следовали без определенного порядка, а замыкала процессию неисчислимая масса людей всех сословий и возрастов. У лестницы к пристани королева, кронпринц и герцогиня остановились, и Густав на прощание обнял их — «то была тяжелая минута». У пристани члены совета выстроились и были допущены поцеловать руку короля, и затем он с герцогом Фредриком взошел на борт ожидавшей шлюпки, сопровождаемый избранной свитой. Общий приветственный возглас раздался из толпы народа и со всех ошвартованных у пристани шкун. Густав остановил шлюпку и ответил двойным «ура», после чего шлюпка перевезла его на корабль «Амфион», стоявший у острова Шеппсхольмен. После того как Густав подал сигнал об отходе, мимо корабля прошли 28 галер, что при совершенно тихой погоде заняло много времени. Густав оставался здесь при штиле всю ночь до пяти часов утра и поэтому получил возможность встретиться и попрощаться с Софией Альбертиной, которая день и ночь спешила из Германии, чтобы успеть повидаться с братьями. Подняв якорь, «Амфион» немного прошел к островам Фьедерхольмар, где бросил якорь и опять ждал ветра.

В напряженный день 23 июня Густав, однако, успел сделать важное дело. Он отправил представителя иностранных посланников Бедуара к Разумовскому с заявлением о том, что король чувствует себя весьма оскорбленным выражениями, содержащимися в ноте, которую передал русский министр. Посему Разумовский более не рассматривается как министр и ему предписывается в восьмидневный срок покинуть Стокгольм; судно под командованием морского офицера доставит его в Петербург. Эта бесцеремонность шокировала дипломатический корпус в Стокгольме. Истинной ее причиной было опасение, что Разумовский успеет воспользоваться своими связями для усиления оппозиции.

Встревоженный Ревентлов 24 июня докладывал об этом и об отъезде Густава. На придворном приеме Густав сказал Госсану, что намерен сделать рискованный шаг, сравнимый с революцией. «Боюсь, что его возбужденному воображению ничто уже более не кажется невозможным», — писал Ревентлов, подозревавший, что начинается наступательная война, несмотря на уверения Густава и Толля в обратном. Спустя три дня Ревентлов смог донести о неожиданном визите к нему в загородный дом Густава в сопровождении Софии Альбертины — ветер по-прежнему был противным. Ревентлов извинялся перед Бернсторффом за то, что не имел возможности как можно более действенно указать на обязательства Дании по ее союзному договору с Россией, — очевидно, в разговоре ему не удалось вставить ни словечка. Густав изложил свое видение ситуации в том же духе, как Госсан докладывал еще 8 июня. Скрытой агрессии, которую проводит Россия, следовало бы предпочесть открытую войну. Густав был исполнен решимости положить конец «la guerre sourde»[49].

Наконец ветер переменился, и «Амфион» смог пойти на Гельсингфорс, куда и прибыл 2 июля. В Стокгольме остались иностранные дипломаты с новоназначенным государственным советником графом Дюбеном, который должен был заниматься внешними делами в отсутствие короля и Уксеншерны.

Все сделанное и сказанное Густавом за эти недели было театральным и показным. Часть из того, что он писал людям, которым действительно доверял, например, Армфельту и Софии Альбертине, без сомнения, отражает глубокие переживания. И все же — сколько было игры на самой внутренней сцене, где он сам же и был восхищенным зрителем? Например, не раз повторенные уверения в его полном спокойствии перед бурей носят явственные черты блефа. В описании Уксеншерны, Густав в эти дни был словно преследуем привидениями», его настойчивые попытки заболтать Госсана и Ревентлова едва ли могли служить чему-то иному, кроме разрядки собственного внутреннего напряжения.

Видел ли он себя в полный рост, и что же он тогда видел?

Наследника великих Густавов, мстителя за свой народ, короля-воителя, искавшего славы? Когда врагом была Дания, образцом был оперный Густав Васа. Весной 1788 года в Стокгольме при аншлаге шло другое драматическое произведение Густава III — «Сири Брахе» с восхвалением Густава II Адольфа. И для опознания существенна одна деталь: выбор 23 июня с его неблагоприятным ветром в качестве дня отплытия. Согласно Уксеншерне, этот день был назначен Густавом III потому, что то был день отплытия Густава Адольфа на Тридцатилетнюю войну. Это мог быть кратковременный порыв: в письме к генералу Фредрику Поссе от 13 июня Густав предполагал отплыть 19 июня, и нетерпение подгоняло его к преждевременному отправлению. Но выбор даты, без сомнения, символичен.

Теперь, как и прежде, имелся все же один особый героический литературный образ, который для Густава всегда был современным. Недаром он в пятнадцатилетием возрасте знал наизусть «Генриаду» Вольтера. Уже на свидании в Копенгагене произошел эпизод, озадачивший дипломатический мир: Густав назвал командующего датской армией генерала Хута гасконцем. Русенстейн в письме спрашивал короля, не было ли это насмешкой над Хутом, принадлежавшим к дружелюбно настроенным по отношению к Швеции членам датского кабинета. Ну конечно, нет — то был комплимент.

«Беарнец[50] беден, и у него есть лишь добрая воля», — шутя писал Густав 5 июня Армфельту. В тот же день он написал Фредрику Поссе письмо, которым предполагал воспламенить этого слишком осмотрительного главнокомандующего в Финляндии. Поссе должен быть строг с офицерами, которые сравнивают русскую мощь с шведской, даже если бы это был Армфельт, «mon ami particulier»[51]. «Это государственная измена, — писал Густав, — думать, будто Россия может разбить Швецию, когда мы объединены страстной ненавистью к нашим врагам». Так считал и совет государства, горожане Стокгольма, вся Биржа и вся шведская армия. «Это немножко похоже на речи на границе с Гасконью, но именно так надо говорить, чтобы разгорячить головы». В тот день Генрих IV и его родные места были для Густава очень актуальны.

вернуться

49

Скрытой войне.

вернуться

50

Беарнец — прозвище французского короля Генриха IV (1553–1610).

вернуться

51

Мой личный друг.