Уже 21 июня кабинет инструктировал французского ординарного посла в Стокгольме маркиза де Пона, приказывая ему вернуться туда, дабы присматривать за все более непредсказуемым союзником.

Путь Густава III к войне был прямым, как стрела, с последовательным претворением в жизнь идефикса. Невзирая на то, что отпали все внушающие оптимизм предпосылки, на которые он рассчитывал с самого начала, он не дал себя поколебать. В конце концов он не остановился и перед тем, чтобы предложить своим советникам вводящие в заблуждение сведения. Факты реальности один за другим исчезали из обсуждений. Вся ответственность за войну лежит на Густаве — целиком и полностью.

Его путь к развязыванию войны был внешним, обусловленным политическими обстоятельствами реального мира, и внутренним, обусловленным психологически, и который можно проследить, по крайней мере фрагментарно, благодаря постоянной склонности Густава говорить, писать и обосновывать. Само собой разумеется, что эти процессы переплелись друг с другом и нередко их трудно отделить один от другого. Но для понимания случившегося необходимо сделать попытку проанализировать их по отдельности.

Как и более ранние планы завоевания Норвегии, мысль исправить границу Финляндии с Россией имела под собой долговременную стратегически-политическую мотивировку. Если бы удалось вновь провести границу по Карельскому перешейку, то было бы несоизмеримо легче защищать страну, чем при теперешней границе по реке Кюммене. Это даже заставляло бы Россию сохранять мир с соседом, имеющим вооруженные силы так близко от ее столицы. При условии сохранения в хорошем состоянии шхерного флота превосходство России ощущалось бы менее угнетающе. Если учесть обычный ход мыслей в кабинетной политике, то кажется естественным использовать то, что наблюдатели считают внешними и внутренними трудностями России, дабы добиться переноса границы.

Кроме того, Россия постоянно оказывает давление, вмешиваясь во внутреннюю политику Швеции. Теперь, за последнее десятилетие, это давление значительно ослабло, но не потому, что русские политики отчаялись в успехе, а потому, что оппозиция Густаву III и его советчикам, которая заставила услышать себя, не была склонна к тому, чтобы ею руководило и ее финансировало посольство императрицы. Задающую тон роль играл при этом Ферсен. Но у короля Густава было мнение — поначалу скрытое, потом громко объявленное, что оппозиция на риксдаге 1786 года и после него — это проявление в обновленном виде политики колпаков в эру свобод. Неуклюжее высокомерие Разумовского дало Густаву пищу для представлений о том, что, борясь с Россией, он борется за контроль над собственной страной.

Крайний эгоцентризм Густава заставлял его воспринимать всякую оппозицию как нелояльную. Для него неожиданным шоком стал провал попытки совладать с риксдагом 1786 года; его попытка добиться от Ферсена предварительного соглашения по ожидаемым спорным вопросам достаточно свидетельствует об иллюзорности представлений, будто сословия пойдут за ним, стоит только выровнять официальную дорогу. Раньше Густав был в хорошем психическом равновесии; датский поверенный в делах Хойер 1 июля 1785 года заметил, что Густав в последних зарубежных путешествиях пополнел и казался уравновешенным и пребывавшим в добром расположении духа. После риксдага 1786 года депрессия, перемежавшаяся с неутомимой деятельностью, наложила на него свой отпечаток. Однако 10 июля 1786 года австрийский поверенный в делах Мерсьер докладывал домой в Вену, что поразительно сильные настроения против короля были вызваны ни в коем случае не личной ненавистью к нему, но неприязнью к молодым неопытным людям из его окружения, подбивавшим его на расходы, за счет которых они могли бы сами поживиться. Возможно, это та точка зрения, которую предложил Мунк и которая была направлена против Армфельта и Шрёдерхейма, но австрийская миссия была не особенно дружественно настроена по отношению к Густаву, и этот ее взгляд заслуживает внимания. Однако Густав III воспринимал как личное все, что касалось его политики. И в мае-июне 1788 года он довел дело до того, что военная политика стала совершенно личной. Он обнажает свои мысли перед такими доверенными людьми, которые не несут ответственности за важные мероприятия и решения. Эти люди узнают часть правды, но не всю правду.

Армфельт теперь был человеком, занимавшим особое положение слушателя монологов венценосного друга. 20 мая Густав поделился с ним своим недовольством Анкарсвэрдом, 27 мая — своим недоверием к командующему в Финляндии генералу Поссе, колебавшийся дух которого нужно было укрепить. Императрица увидит, что значит оскорбить храбрую и гордую нацию, — можно недоумевать о способе, каким она это сделала. «Если бы вы видели меня в настоящую минуту, вы бы удивились спокойствию, царящему во всех моих действиях, но что вас и в самом деле заставило бы удивиться, так это то, что маленький Русенстейн не так деятелен, как можно было бы ожидать, зная его дух и преданность мне; я очень им недоволен и ничего не понимаю». Шрёдерхейм со своими тревогами забавен, а Адлербет стоек и мужествен, как лев. «Женщины плачут и фрондируют, но их не слушают».

«Государственный пробст» К. Ю. Нурдин, согласно его дневнику, в конце мая — начале июня был посвящен в кое-какие легкомысленные секреты, не представлявшие большого интереса по существу дела. Госсана, что совершенно естественно, воодушевили сведения об интенсивных русских вооружениях на суше и на море и о просьбах старых государственных советников к Густаву защитить честь отечества. Густав заверил Госсана, что не думает нападать первым, но, зная «особенности» русских, единственное, чего он опасается, это не поспеть вовремя, когда они нападут. По Госсану, Густав в разговоре с Карлом Спарре перед заседанием совета обещал тому рукопожатием, что не станет нападать первым. 17 июня Госсан доносил о словах Густава, что ненависть императрицы к нему берет свое начало от его путешествия во Францию в 1784 году. Несмотря на все заверения, Госсан, однако, сомневался в намерении Густава вести оборонительную войну. Один из камергеров короля, имевший прежде собственность в Лифляндии и лишившийся ее, получил от Густава обещание, что получит ее обратно, если король завоюет Лифляндию. Но Госсан явно был подавлен красноречием Густава, использовавшего всю гамму патетики и предупредительности: о том, как Густав переживает эти дни как прекраснейшие в его жизни и как он работает, не ложась в постель до семи часов утра, и это ничуть не отражается на его здоровье.

Большая проблема состояла, естественно, в том, чтобы открыть военные действия и при этом суметь не выглядеть агрессором. 13 июня Густав писал Армфельту: «Теперь время попытаться начать войну: N.B. — так, чтобы русские затеяли на границе ссору». Если что-то произойдет, должен быть послан курьер к герцогу Карлу, находившемуся с флотом у Гангута, и другой курьер — к самому Густаву. Не только Армфельт, но и Хастфер имели секретные приказы провоцировать русских на границе. Чрезвычайно много зависело от того, сможет ли Швеция предстать жертвой агрессии, — в противном случае вступят в силу условия русско-датского союзного договора, и Дания будет вынуждена вступить в войну и на суше, и на море. Это было со всей возможной серьезностью подчеркнуто датским министром Ревентловом, который наконец-то был прислан в Стокгольм своим родственником Бернсторффом.

Русские сели в лужу, и это могло иметь если не решающие, то важные последствия. 11 июня Остерман отправил Разумовскому инструкцию, которая при надобности могла быть применена как нота. Инструкция содержала эмфатические уверения в миролюбии императрицы, вызванные главным образом высказыванием Уксеншерны Ревентлову о том, что шведские вооружения ведутся из-за приписываемых России враждебных намерений. Посему императрица пожелала объявить не только министрам шведского короля, но и всем шведам, участвующим в управлении государством, что она имеет по отношению к ним мирные намерения и не хочет нарушить их покой. Это заявление 18 июня было передано Разумовским в качестве ноты и было прямым обращением к политической оппозиции в Швеции. С дипломатической точки зрения Густав III мог воспринять ноту как оскорбление, и она ему пришлась очень кстати.