Изменить стиль страницы

Сам того не замечая, он глубоко задумался, а поймав на себе удивленный взгляд Кулагина, смутился, положил ногу на ногу и тут же почувствовал знакомую ноющую боль в боку. И тяжело ему опять стало и грустно.

Он опустил голову и сдавленным голосом сказал:

— Я знаю, что мне придется… Все знаю. Прошу вас только об одном: не говорить моей жене правду. Пусть она будет в неведении хоть какое-то время. Все равно от этого ничего не изменится. Достаточно и того, что знаю я. Меня не надо успокаивать. И не допытывайтесь, профессор, откуда я осведомлен. Мы уже с вами взрослые люди, и я не собираюсь никого подводить. Да и какое это имеет значение? Могу вам только сказать: в тот самый день, когда мне сказали, что о поездке на курорт надо забыть и следует лечь в клинику, я понял все.

Кулагин слушал Тарасова, спокойно размышляя, как вести разговор дальше. Больного этого он знал и уважал за упорство в борьбе с недугом. Знал он и то, что частенько, когда ему приходилось беседовать с больными, они благодарили его, не ведая ни до, ни после операции, что у них было.

«Неужели этот действительно знает? — думал профессор, внимательно слушая Тарасова. — Но кто же все-таки мог ему сказать? Для него это значения не имеет, но для меня очень важно! Если все начнут болтать, это же не клиника будет, а базар, немалыми неприятностями чреватый. Кто проболтался? Рентгенолог? Неужели Крупина? Не может быть! Только не она…

Но он, Тарасов! Удивительный все же человек. Наверно, я бы так не смог. Это длительное, многодневное, даже многолетнее напряжение равнозначно растянутому во времени подвигу. Но он не должен был знать всего, не должен был! Это непорядок в отделении!..»

— Слушайте, Петр Петрович, — вдруг почти весело, по-дружески, будто сидели они за преферансом, заговорил Кулагин. — Вот вы, очевидно, думаете, что в мертвый тупик меня загнали вашим сообщением, будто знаете свой диагноз. И говорите об этом очень многозначительно, не называя вещей их именами. А ведь если перевести все эти туманности на простой человеческий язык, все сведется к простым словам: вы считаете, что у вас рак. Верно?

Коротенькое это слово — рак, произнесенное вслух, почему-то оглушило Тарасова. Так, прямо, ему никто еще не говорил, а услышать от другого то, что он сам себе сто раз повторял за последние сутки, оказалось невыносимо больно.

Тарасов как бы потерял дар речи, пот выступил у него на лбу. Он даже о профессоре забыл, а только пытался справиться с болью от этого неожиданного удара.

И Кулагин не трогал его, не мешал ему искать хоть какую-то точку опоры. А про себя думал: «Только бы не истерика. Если истерика — испортит он мне все! Нет, кажется, справился».

— Так вот, Петр Петрович, — продолжал Сергей Сергеевич все тем же благодушным, домашним тоном, будто и не прерывал своей речи, и не было этой долгой-долгой, мучительной для Тарасова минуты. — Если так, то я должен вам сознаться, что вы знаете больше меня.

— Да, но в истории болезни прямо… — нерешительно перебил его Тарасов.

Кулагин остановил его властным жестом ладони, тем жестом, каким привык мгновенно восстанавливать тишину в любой аудитории.

(«История болезни? Значит, скорее всего, сестра? Выгоню!»)

— Историю болезни, милый мой, люди пишут, а в животе и в смерти, как говорится, бог волен. Да, да! И я, профессор медицины, не стесняюсь вам это говорить. Открою уж вам и такой секрет. Есть же у нас, медиков, поговорка: врет, как рентген. А пресловутая гистология? Да можно ли хоть на что-нибудь до конца стопроцентно положиться? Возьмите вы ТБЦ, тот самый туберкулез, к которому мы все как-то привыкли и который теперь никого особенно не пугает… А ведь он, в сущности, пока что как был неизлечимым, так и остался. Лекарства, которое непосредственно и безошибочно убивало бы палочку Коха, до сих пор нет. Только симптоматическое лечение проводим. Признаки, так сказать, болезни уничтожаем, условия скверные для оной палочки создаем, но и только. И ни в одном серьезном случае ни один уважающий себя врач не может дать стопроцентной гарантии. Разве не бывает, что тяжелый бациллярный больной, который и живет-то в условиях неважных, и питается не так, как надо, выживает и работает? А другой вроде и заболел недавно, и хлопочут вокруг него, а болезнь прогрессирует, глядишь — и конец.

Кулагин говорил грубо, это была не его манера, но такая подкупающая искренность чувствовалась в голосе и в широких, располагающих жестах, что Тарасов с каждым словом профессора становился как-то спокойнее. Только почему он не говорит именно о его, о тарасовской, беде?

Вот, вспомнил, кажется.

— Пишем мы истории болезни, — будто размышлял вслух профессор, — но сколько же непознаваемого еще заключено в каждом отдельном случае! Может, завтра мы будем знать все, но сегодня еще не знаем многого. И главное — мы не знаем до конца всех возможностей каждого организма. Что же до опухолей, то, право, в наше время модно бояться любой опухоли, и хотя милиарная форма туберкулеза, к примеру, ничем не лучше, однако в панику при этих словах никто не впадает, а мыслят более или менее здраво: может быть, вылечатся, а может быть, нет. В то же время стоит упомянуть об опухоли, как и больной и родственники впадают буквально в истерику. А это, надо сказать, очень мешает выздоровлению.

— Может быть, это все-таки потому, что уж очень много умирает сейчас от рака? — заметил Петр Петрович.

— А кто вам это сказал? И, в сущности, откуда мы знаем, от чего умирали наши предки, если ни микроскопов, ни гистологии, не рентгена не было, не было моды и на вскрытия? Откуда вы знаете, что сейчас от опухолей умирает больше?

— Ну, ну! — почти уже захваченный спором, сказал Петр Петрович. — Мода так мода, но не я же ее выдумал!

— В общем, у меня к вам одна просьба, голубчик: не поддавайтесь ей. Войдите! — бросил он. Это была Крупина.

— Интересно, — продолжал Кулагин, глядя на Тарасова, — известно ли вам, что в период наступления на фронте раненые поправляются быстрее, чем в тяжелые периоды боев?

— Это, профессор, всем известно, — отвечал Тарасов.

— Но это ведь не мистика, а факт! — подчеркнул Кулагин. — И потому, Петр Петрович, я убедительно прошу вас чувствовать себя в наступлении. Это — реальный фактор, который мы учитываем в бою за ваш организм и который просим из наших рук не выбивать.

Крупина смотрела на Тарасова сперва с участием, потом с удивлением: с него буквально на глазах сходила печать обреченности. Посветлело лицо, живое выражение появилось в глазах. Он еще словно бы упрямился, словно спорил с Кулагиным, но видно было, что хотел ему верить и уже начинал верить. А с верой как бы возвращалась к нему и жизнь.

Из категории чего-то страшного, неотвратимого и неподвластного людям его болезнь с коротким, но убивающим душу названием как-то незаметно перекочевала в иной ряд, более общий, более доступный медицине и в чем-то даже привычный. А все, что привычно, не столь уже страшно человеку.

В самом-то деле, чем рак хуже того же туберкулеза? И от туберкулеза, — верно говорит профессор, — можно умереть. А сколько туберкулезников живут себе и живут и часто даже не знают того, что больны!..

Тамара Савельевна наблюдала, как возвращается к жизни человек, освобождаясь от мысли о неминуемом и близком конце. Смотрела и завидовала Кулагину: ведь не сумела же она, куда чаще и больше сталкиваясь с Тарасовым, снять с него этот убивающий страх. Или, может, именно потому не сумела, что встречалась с ним каждый день и как бы примелькалась ему и он «прибился» к ее увещеваниям, перестал их воспринимать?

Нет, не в этом дело! Тарасов и профессора знает не первый день. Просто Сергей Сергеевич умеет находить самые нужные слова и доказательства, а она пока еще не знает этих слов, они к ней не пришли. Может, придут с годами.

Когда Тарасов спускался но лестнице, ему сказали, что его ждет жена. «Все уже нас здесь знают», — подумал он, но мысль эта не показалась неприятной, даже, наоборот, порадовало, что все его знают, и Катю тоже, и все как-то участвуют в его судьбе. Не может же быть, чтоб усилия и добрая воля стольких людей не увенчались успехом! Как это говорит восточная пословица? Если много людей одновременно выдохнут, будет ветер…