Изменить стиль страницы

Еще в отряде Лев Николаевич встретил солдатика, на котором страдания, гордость, самолюбие, страх оставили заметную печать. Сразу видно было, что он не из простых: тонкие черты лица, нервное подергивание губ. Здесь в станице они встретились так, словно заранее сговорились. Встав из-за стола после игры в карты, Лев Николаевич увидел солдата и пошел с ним рядом, спросил, кто он и откуда. Он слышал, что это человек с незаурядными способностями: и говорит хорошо, и рисует, и языки знает.

— Меня зовут Александр Матвеич Стасюлевич, — ответил солдат. — Я из Метехского замка. Это в Тифлисе. Вы слышали о нем?

— Не приходилось.

Он посмотрел на Стасюлевича. Тот был очень немногим старше, а возможно, и ровесником Толстого.

Они сели на завалинку, укрывшись за стеной от ветра, и Стасюлевич рассказал историю своего несчастья.

— Я служил там. Был счастлив. Женился и был счастлив. И вдруг захватило, как буря в горах, и все смяло. Едва лишь кончился медовый месяц. Злодейство и клевета налетели точно смерч.

Когда Стасюлевич впервые после перерыва, связанного с женитьбой и отпуском, заступил в караул, то сразу же заметил беспорядок: пьяных арестантов, подпилки и прочее. Но он не поднял тревогу и принял караул. Он еще витал в облаках и не дал себе отчета, не догадался, что его окружает шайка негодяев.

— Кто же эти негодяи? — спросил Толстой.

— Несколько заключенных русских солдат и несколько имеретин вместе с князем Амилехвари… — Стасюлевич поморщился, съежился. — Это были преступники, убийцы. Но главное — офицер Загобель и унтер-офицер Семенов. Они тайно отпускали арестантов из тюрьмы для совершения грабежей и последующей дележки. Загобель и Семенов и свалили все на меня. Я был арестован. Жена прибежала к коменданту города и, рыдая, стала просить свидания. Когда мы увиделись, она упала к моим ногам. Я поднял ее, стал вытирать с ее лица слезы. Конвоир грубо меня оттолкнул. Она была в отчаянии и хваталась за ручку двери. «Я не верю! — кричала она. — Я не верю, лучше арестуйте меня!..» Потом пошли письма от нее, полные слез и жалоб. «Где наше счастье, где наша радость?» — писала она. А что я мог ответить?

Воспоминания о жене, о страданиях несколько отвлекли Стасюлевича от рассказа о событиях. Он долго перебирал подробности…

— Никто не хотел мне верить, все как будто говорило против меня, — сказал наконец Стасюлевич. — Приехал князь Воронцов, и до него дошло дело, а меня уже разжаловали. Наместник издал даже приказ по корпусу. Он винил и коменданта города Федора Филлиповича Рота, и генерала Вольфа.

— Какого Вольфа? — переспросил Толстой. — Николая Ивановича?

— Да. Он заменял наместника во время его отсутствия.

Это был тот самый Вольф, который в конце 1851-го — начале прошлого, 1852 года помог Льву Николаевичу определиться на военную службу. К Стасюлевичу Вольф отнюдь не был добр. Он не только допустил осуждение невинного, но и отказал ему в кресте после участия его, уже в качестве солдата, в экспедиции. Стасюлевич досказывал неохотно. Он устал. Прошло немного времени после описанных им событий, и Загобель признался на исповеди, что он выпускал преступников еще до появления Стасюлевича. Загобель в свою очередь был арестован, и началось новое следствие. Но самое поразительное состояло в том, что Стасюлевич вновь был обвинен в выпуске арестантов и приговорен к лишению дворянства, а дело Загобеля было замято и того лишь перевели в линейный батальон.

Лев Николаевич до поздней ночи бродил в задумчивости между домами, занимаемыми офицерами и казаками. Он был под впечатлением рассказа Стасюлевича. «Виновен он или нет?» — написал он в дневнике, при свете трепещущей свечи, и вновь задумался. И продолжал: «Бог знает, но когда он рассказывал мне (он-то прекрасно говорит) свое горе и его жены, я едва сдержался от слез». Но с той составляющей самую натуру его правдивостью, которая заставляла его во всем идти до конца, Лев Николаевич записал и другое, относящееся к сиятельному князю Воронцову, главнокомандующему, наместнику Кавказа:

«Приказ, по которому Наместник находил виновным Генерала Вольфа, исправлявшего его должность, должен бы был и обвинить самого Наместника по делу Загобеля, так как первый выпуск арестантов был сделан еще при самом князе. Вот причина потушения дела Загобеля».

Он поднял голову. Губы сжались. На лице лежало жесткое выражение. Все они сукины дети, подумал он. И наместник, и вся его свора. Какая трусость! И подлость! За окном расстилалась равнина, покрытая мраком в эту минуту. И мерещилось: во мраке бродит одинокая фигурка разжалованного. Еще недавно человек все имел, был доволен жизнью, собой, и вдруг все потерял: лишен дворянства, чина, поставлен в унизительное положение, худшее, нежели положение обыкновенного солдата из крестьян. А эти-то (он вновь думал о наместнике) — лишь бы не легла малейшая тень на их сиятельную особу!

Он не скрывал от себя: Стасюлевич ему жалок. Но, возможно, думалось ему, это в Стасюлевиче временное. Несчастья несколько притиснули его гордость, а она в нем есть. В разжалованном он угадывал трагические противоречия. Они были и в нем самом, противоречия. Только другого рода. Разве он порой не смущался перед ничтожными людьми! Но ведь в то же время — он знал — готов был насмерть драться за свою честь. И встретить лицом к лицу любую опасность. Да, Стасюлевич разделил судьбу солдатиков… А чувствовался в нем мыслящий и совестливый человек. Может, потому и несчастлив, подумалось Толстому. Таким особенно трудно приходится в военной среде. Это он знал по собственному опыту.

Тогда же Лев Николаевич задумал, а в 1856 году написал рассказ о разжалованном Гуськове, прототипом которого отчасти и был Стасюлевич, каким предстал он при свидании на Кавказе. Лев Николаевич не стал описывать историю несчастья Стасюлевича и даже не назвал причины. Он был осторожен в отношении прототипа своего героя и не дал прямых примет его. «Я недостаточно знал его, чтобы поглубже вникнуть в его душевное состояние», — впоследствии писал он Бирюкову. Но он тут же вспомнил черты, поразившие его при встрече с Стасюлевичем. «Стасюлевич был живой человек, хотя и изуродованный с разных сторон, более же всего теми несчастьями и унижениями, которые он, как честолюбивый человек, тяжело переживал». Рассказ назывался «Из кавказских воспоминаний. Разжалованный». В уста Гуськова Лев Николаевич вложил немало самых горьких и жестоких слов, близких выражениям его дневника и резко осуждающих офицеров, всевозможных начальников, из которых большинство способно грубо и пошло унизить человека. Под нажимом цензуры и редактора «Библиотеки для чтения» Дружинина кое-какие выражения пришлось убрать или смягчить. И название «Разжалованный», слишком напоминавшее о политических ссыльных, Толстого заставили снять, и он придумал другое: «Встреча в отряде с Московским знакомым. Из Кавказских записок князя Нехлюдова».

Прошло время, и Лев Николаевич увиделся с Александром Стасюлевичем при других обстоятельствах. В 1866 году в Ясную Поляну явился офицер и спросил Льва Николаевича Толстого. Толстой не сразу узнал его, хотя как-то мельком слышал, что Стасюлевичу возвращен офицерский чин. Этим гостем-офицером и был Стасюлевич. Толстой пригласил его к себе. Но не простое желание повидаться привело Александра Матвеевича Стасюлевича в Ясную Поляну. Его полк — 65-й Московский — был расположен поблизости от имения Толстого. В полку — чрезвычайное происшествие. Рядовой полка Василий Шибунин, доведенный до отчаяния, дал пощечину своему командиру роты. Шибунину грозит смертная казнь. Стасюлевич явился просить заступничества Толстого. Лев Николаевич посмотрел на Стасюлевича. Брови его сдвинулись.

— Конечно, я сделаю все, что смогу, — сказал Толстой.

Они не стали с Стасюлевичем вспоминать прошлое. Они были подавлены настоящим.

Толстой выступил защитником Шибунина на военном суде. Стасюлевич, заседавший в суде, подал голос за оправдание солдата. Но он остался в одиночестве. Суд приговорил Шибунина к расстрелу. Лев Николаевич хлопотал за Шибунина в Петербурге, но безуспешно. Шибунин был расстрелян.