— Далеко?
— В Алове дымно[7] было. В Анастасове чуток настреляла. Белок[8] много ли за работу получишь?
— Полторы без одного семишника.
Марфа недовольно поджала губы. Платон молча смотрел на язычок пламени, с треском пожиравший березовую лучину, втиснутую меж рогами корявого светца. Дети, шмыгая носами, долго возились, прежде чем развязали котомку и достали из нее промерзший до окаменелости черный, смешанный с мякиной хлеб. Ударь что есть силы каравай топором — не разобьется. Ребятишки попробовали его на зуб — не отломилось ни кусочка.
— Правда, это калач? — спросил Купряшка.
— Крупитчатый, — ответил Тимофей, горько усмехнувшись, — да не рассыпчатый.
— Днями и я пойду по православным, — угрюмо пообещал дед Варлаам.
— Ну уж, не срами нас, — отозвался Тимофей и, размягчившись душой, рассказал отцу, кто и как украл у него деньги, из-за которых и произошел семейный раздор.
Побагровел от злости дед Варлаам:
— Ну, погодите, нелюди, отомщу я вам!
— Што ты сотворишь над ними?
— То, что бог повелит.
Поутру Тимофей взял заработанные в артели деньги, прихватил Марфину исподнюю рубашку, зашитую, как мешок, и пошел к Науму Латкаеву, аловскому кулаку, за мукой.
Расчесывая густую белую бороду, Наум Латкаев повел покупателя в дальний амбар. У дверей амбара Тимофей спросил с небывалой для себя смелостью:
— Почем пуд-то?
— Полтинник, веришь ли.
— В Зарецком на базаре по сорок пять копеек отдают.
— А я дешевше не отдам.
— Продай три пуда. Только денег у меня, Наум Устимыч, на семишник меньше. Поверишь?
— То-то и оно, Тимка, — поверишь. А как нынче верить людям? Ума не приложу, что делать с тобой… Ладно уж, пускай ваши бабы спрядут для моей Таисьи тонкой пряжи, как там называется у них?.. Моток. Ладно ли?
Обрадовался Тимофей и выпалил:
— Спрядут.
Дома старые и малые обступили мешок с покупкой. Будто на диво-невидаль, на чудо чудное глядели на ржаную муку. Спросила Марфа у мужа:
— Много ли взял он?
— Рупь с полтиной.
— Где же семишник еще достал?
— Наум сказал, чтоб вы спряли для его жены моток тонкой пряжи.
— Вы оба с ума сошли: пятиалтынный дают за моток!
С утра пораньше дед Варлаам обул Тимофеевы старые валенки, надел его латаную-перелатаную, не державшую тепла, шубенку, водрузил на голову шапку, похожую на воронье гнездо, и отправился в дом сходок, к старосте Вавиле Мазылеву. Увидав Варлаама, Вавила Мазилев до слез хохотал над его шубенкой, рукава которой едва доходили деду до локтей, а вытерев глаза, деловито спросил:
— Какое прошение имеешь?
— На первой сходке, стало быть, всем миром надо моего Романа проучить. Через край пошел, не слушается, сукин сын!
— Да, молод, знать, еще.
— Все тридцать пять ему, считаю.
— Аль натворил чего?
— На меня, на отца, руку, мерзавец, поднял.
— Та-ак!.. А скажи-ка, спрашивал он тебя, когда распродавал все?
— Как так — распродавал?
— Неуж не знаешь? Всю живность со двора Алякину продал, а хлеб — Науму Латкаеву. Поп купил пчельник…
Дед Варлаам аж присел — оторопь взяла.
— Этак он меня без ножа зарезал!.. Что ж теперь делать, Вавила Зинич?
— Чего ж поделаешь… Сам ведь добро свое на него записал. А проучить стервеца надо. Перво-наперво проучим его по мирскому праву — секуцию произведем…
…Судили Романа на сходке. Всыпали ему двадцать пять ударов талой лозой. Стойко выдержав «секуцию», он поднял порты и промолвил дрожащим голосом:
— Ну, довольны, старики почтенные? Аль ишшо мне полагается?
— Нам-то что, был бы Варлаам Кононыч доволен…
Пошатываясь, сплевывая сквозь зубы, побрел Роман прочь. В последние дни он исхудал, потемнел лицом, — сомнения источили сердце, как червь застоявшийся гриб. А людская молва так и лезет, так и прет в уши. А когда иной раз идет по селу, кажется, будто все судачат только о нем — вон три бабенки с ведрами у колодца поглядывают в его сторону, прыскают, отворачиваясь… О нем говорят?.. Сквозь землю бы провалиться!..
Встретив Варлаама вечером, Роман прошипел:
— Доволен ты, а?
— Охальник! Прокляну! Воровские руки твои пусть в ногти превратятся, и ползай ты на них, как рагутан!..
— Что ж Анисью-то не клянешь? Куда иголка, туда ведь и нитка… А-а! Молчи-ишь!..
— Не виноват я, истинный бог, не виноват!..
И снова до поздней ночи старый Варлаам не сомкнул глаз, ворочался как неприкаянный на печи, думая грустные думы. Весь век трудился в поте лица своего — гнездо вил. А так вышло, что на старости лет сам же разорил его. Вспомнилось: в молодые годы одна ворожея нагадала, будто пойдет он по миру из-за своего характера. Колдунья была права: так оно и вышло. И как это в голову взбрело, что Тимофей деньги припрятал? Почему такое подумалось? Видно, из ума выходить начал на старости лет. А Роман тоже вспыльчивый. Но не злой он. Нет! Отойдет, когда правду узнает. Но от кого? И странно было: пустил Роман по ветру хозяйство, а особого зла на него нет. Все-таки родная кровь… Даже обидно стало, когда представил, как пороли младшего сына, — за валдаевский род обидно. Зря жаловаться старосте Мазылеву ходил. Что толку? Сор из избы понес… Только себя осрамил.
Утром, в последний день масленицы, в день прощения, Кондрат Валдаев выдал своим сыновьям — женатому Гурьяну и холостому Антипу — по четвертаку на праздничные забавы, а снохе Аксинье подарил гривенник. Дети принарядились и ушли из дому. Антип — на улицу, а Гурьян с Аксиньей в Низовку к ее родителям.
На Гурьяне было надето все черное: теплый бобриковый пиджак со смушковым воротником, каракулевая папаха, чесанки с загнутыми для форса верхами, — все ему, чернявому, шло к лицу. И жалко было: вскоре эту щегольскую одежду нужно будет продать, уже нашлись покупатели; семье нужны были деньги, чтобы расплатиться за новый дом.
Гурьянова теща ради праздника сварила цёмары[9], а тесть вытащил на божий свет из сеней немалую бутыль с водкой, покрытую белой изморозью.
И пока гостили в Низовке, вспыхнула драка, без коей масленица не масленица. И началась она, как обычно, с того, что мальчишки с Поперечной улицы схватились со своими сверстниками из Низовки. К мальчишкам с обеих сторон примыкали парни постарше. А к полудню вступило в бой новое пополнение — взрослые мужики, потом и старики.
Будто на пожар, сбегался отовсюду народ.
Словно вестовые, стояли бабы возле своих дворов и громко перекликались, передавая друг дружке новости аловской потасовки.
Крик, плач, хохот.
Вышел на улицу и Варлаам Валдаев — подышать свежим воздухом и размять косточки. Увидал Андрона Алякина и Наума Латкаева — они проталкивались сквозь толпу на другой стороне улицы. Почувствовал, как вздымается в груди волна ненависти, — намедни признался ему Тимофей, как вышло дело с шестьюдесятью рублями, которые не донес он до графской конторы. Нет, не мог он потерять деньги, — ведь сам Варлаам видел, как сын надежно спрятал их на груди. И присвоить не мог, — всю зиму бьется в нужде семья его. Украли!.. Хоть и в летах Андрон с Наумом, хоть и богатеи, а грязны на руку, Наум еще так-сяк… Но Андрон!..
И поспешил навстречу Алякину и Латкаеву.
— А-а! Кого я вижу! Куда путь держите, разбойнички ненасытные?
— Это мы-то разбойнички? — спросил Андрон. — Зря ты на нас так… Мы — люди честные, Варлаам Кононыч. Бить низовцев идем. Айда и ты с нами.
— Тимофея моего кто обобрал?
— Обобрал кто? Тимофея? Да ты никак из ума выжил?
— Я все знаю!..
— Чего ты знаешь? — вступился в разговор Наум Латкаев.
— Нечестивцы вы — вот чего знаю.
— Вай! Смотри, Арлам, поколочу! — разозлился Андрон.
— Попробуй!
— Держись, снохач!
Но вместо Андрона Алякина на пути Варлаама вырос Наум Латкаев.