Изменить стиль страницы
2

Лохматые крупные хлопья падавшего снега напоминали то белые папахи, то головы дерущихся петухов. Снежинки сновали в воздухе, словно разыскивая знакомых, чтобы шепнуть им на ухо светлую весточку: «Завтра рождество Христово».

Скоро большой праздник, и вечерний Симбирск весь в нетерпеливом ожидании. Среди предпразднично оживленных прохожих лишь рослый мужик на Покровской улице, прислонившись к стене высокого двухэтажного дома, облицованного синим кафелем, с огромными окнами, бросающими яркий свет в вечерние сумерки, казалось, оставался совершенно равнодушным и к предпраздничной сутолоке на тротуарах, и к шепоту мятущихся снежинок.

Изжелта-смуглое лицо его сморщено, точно печеное яблоко. Заплаты на вконец изношенном нагольном полушубке выглядят, как днища пришитых наспех лубяных коробов; ноги утопают в большущих, тоже латаных-перелатаных валенках с резко загнутыми вверх носами.

Немало простоял так человек, пока не подошел к нему городовой и не потрогал за плечо, уронив с него комья снега.

— Чего стоишь?

Мужик смерил городового долгим взглядом и сипло спросил:

— Разве нельзя? Кто запретил?

— Я.

Мужик пожал плечами.

— Жалко места, что ли?

— Хм! Так ведь это же дом губернатора.

— Не съем я его.

— Не положено без дела здесь торчать.

— Гм…

— Чего гмыкаешь? В участок захотел?

— За что.

— Молча-а-ать! — взревел городовой, который, по правде говоря, в другое время, если б не завтрашний праздник, вообще не стал бы долго с таким разговаривать. — Как звать?

— Яграф Чувырин.

— Граф Чувырин? — городовой растерянно попятился. — Ежели вы, ваше сиятельство, малость перепить изволили…

— Не пьян я… Силушки не стало…

— Понимаю-с…

— Со вчерашнего дня не емши. Нынче с утра из дому ушел, думал, хоть на праздник полтинник занять… Не у кого…

— Чудно! Граф… а полтинник занять не у кого. Оно, конечно, бывает. Вон Березовский — штабс-капитан отставной, а тоже… В ночлежке живет. Спился, имение свое пропил, в босяках ходит…

— Я не босяк, я — сторож Троицкого собора.

— Вон оно какое дело… Звать тебя не иначе Евграфом, а ты, мосол, себя в Яграфа перекрестил, за графа выдаешь.

— Так, выходит…

— То-то же… Пшел вон, гр-р-раф Чувырин!

И Евграф пошел, натыкаясь на встречных, на фонарные столбы; прохожие шарахались от него в сторону, как от пьяного. Об одном он думал: где найти полтинник? Начать, как нищему, просить — язык не повернется, да и рука не протянется. Но другого не придумаешь. А если уж так, начинать просить надо не здесь, а с трактира — там удобнее, мимо будут проходить подвыпившие, а пьяный денег не жалеет…

Подчиняясь людскому потоку, Евграф дошел до трактира, встал у дверей; но и стыд пришел вместе с ним — рта открыть не дал я руку протянуть помешал…

А свежий декабрьский снег все падал и падал.

«А что, если украсть?» — промелькнула мысль, и Евграф почувствовал, как пробежали по спине мурашки, и стал озираться по сторонам, боясь, не подумал ли вслух, не слышал ли кто-нибудь. Но нет, никому нет дела до Евграфа… Безучастно спешат мимо прохожие. Вот шагает черной дубки полушубок с полными покупок карманами; за ним ковыляет кривобокий старик, у которого одно плечо выше другого. Он в пальто на кенгуровом меху. Покупки его несет понурый дворник. Господи! Хоть бы этот большой праздник встретить по-человечески! Неужто и завтра, в светлое рождество, ему с малыми ребятишками снова глотать осточертевшую мурцовку?

Поравнялся Евграф с большой застекленной витриной гастрономического магазина и остановился. В витрине замер в стремительном беге, точно живой, пряничный мальчик; вместо щек — огромные красные яблоки, кудри завиты из шоколада; на вытянутых руках огромный торт — нарядный, аппетитный; по этому лакомству цепочкой вьются синие, зеленые, красные буквы: «С рождеством Христовым!»

Тяжело вздохнул Евграф и зашагал от соблазна подальше. Вот и Венец, тут тоже много народу; с высокой набережной не видно Волги — утонула она в снежной пелене; из-за гончаровского дома, похожего на замок, какие рисуют на почтовых открытках, вынеслась лихая тройка. Над головой коренника — расписная дуга с яркой надписью: «Еду к любушке своей!» А под дугой весело вызванивает гирлянда бубенчиков с голосистым колокольчиком посредине. Кучер с белым пером на шляпе, сидя на облучке, лихо понукивает вихревую тройку, и Евграф услышал, как двое прохожих, провожая ее взглядом, сказали:

— Купец Наумов!

— Богатей из богатеев!

И будто наитие какое нашло на Евграфа, словно ждал он этой встречи. Купец Наумов! Его посмертная одежда поручена Евграфу на хранение в подвале Троицкого собора. Каждое лето жена Калерия развешивает ее для просушки. И как он не вспомнил о ней до сих пор? Ведь кроме наумовского, там хранятся еще двадцать сундуков именитых купцов с посмертной одеждой. А ключи от них у него, Евграфа. Чего проще? — возьми из этого богатства любую вещь и заложи ростовщику, получишь деньги, а как только разживешься — выкупишь и положишь на место.

Кнутом подстегнула мужика спасительная мысль: не своровать, а только взять на время! Сорвался с места — и к собору, толкая встречных, которые чертыхались ему вослед.

Бежит Евграф, и на глазах его растет собор. Макушкой креста проткнул он тучу на мрачном небосводе. И вот уже виден лик бога-отца над входными дверями — божий взгляд пронизал Евграфа, словно отгадывал, зачем он здесь, перед собором, в такой поздний час, и Евграф осенил себя крестным знамением. Страшно подумать, что собирался совершить он! Калерия, жена, простит его за грех, но как же бог? Потерпит ли? Ведь совершить задуманное — значит, оголить раба божьего Наумова, если тот вдруг представится перед божьим оком…

Встал Евграф перед выбором: голодный праздник или грех?

Решил сначала натаскать в собор побольше дров, натопить его получше. Нынче — всенощная, завтра — заутреня, обедня и вечерня, и надо бы хорошо натопить, чтобы православным было тепло. Когда внес в собор последнюю ношу и, не наклоняясь, грохнул ее на железную обшивку пола у дверцы изразцовой печи, поленья дружно рявкнули: «Гр-ррр-раф!» И гулкое эхо пошло гулять по всем углам, ходам и закоулкам. Хоть и мрачновато и темно в соборе, Евграф и ухом не повел, слушая раскаты отзвуков: привык.

Отряхнул с шубы прилипший снежок, поводил варежкой под носом и только после этого взглянул на икону Ильи-пророка. Недаром говорят, что он не только «громовержец», но и всевидящий. Давно побаивался Евграф его сурового и осуждающего взгляда. И встретившись с ним, крепко зажмурился; когда же открыл глаза, показалось, будто Илья подмигнул ему. Евграф опешил, помотал от наваждения кудлатой головой, снова зажмурился, открыл глаза — и снова, во второй раз, суровый с виду, но доброжелательный и ведающий человеческую душу Илья подмигнул: делай, мол, что задумал…

Выгорели в печи дрова; Евграф закрыл голландки, вздохнув, взял ключи от подвалов и сундуков, вышел из собора, сунув в карман пять огарков от свечей.

Снег перестал; прихватывал морозец. Крадучись, прошел Евграф мимо сторожки, притулившейся под сенью огромной корявой липы, и торопливо выскользнул на улицу. Нет, не лежало сердце к тому, что он уже решил сделать, и теперь оттягивал время, как мог, — пошел побродить и забыться. И по-прежнему попадались навстречу люди с покупками; и эти кульки, свертки, короба и коробки так и лезли, лезли в глаза…

Сгибаясь, как старушонка, девочка лет восьми несла большую вязанку дров, — шла медленно, пошатываясь, — и Евграф почувствовал, как потеплело на сердце, и мягко сказал:

— Ах, маленькая, куда же ты?..

Хотел было помочь и уже взял ее ношу, но девочка вскрикнула и повисла на конце веревки, испуганно тараща на него глаза, в которых появились слезы:

— Ой, дяденька, Христа ради, не отнимай!..

— Помочь тебе хочу, — успокоил ее Евграф. — Сам донесу вязанку, а ты вперед иди, показывай дорогу. Косточки-то у тебя, поди, заныли. Так пущай хоть отдохнут.