Изменить стиль страницы

— На — ка вот, конфет тебе купил.

— А что, и вправду придешь? Шест бельевой под окном видел? Стукни им в стену три раза и за углом жди. Я мужа спроважу, а тогда…

День ото дня линял румянец на щеках Анисьи Валдаевой — от горьких слез. «Ослепнуть бы, чтобы этого не видеть, — думала она, глядя, как в будний день Роман нарядился точно на престольный праздник. — Куда он? К другой? Я ему опостылела…» И посмела спросить: далеко ли он?

— Ну?

— Куда на ночь глядя?

— К полюбовнице. Не одной тебе таскаться.

«Оглохнуть бы, чтобы ничего подобного не слышать»,— подумала Анисья и спросила:

— Кто ж она? Кого нашел?

— И не искал — сама позвала.

Съежилась Анисья, мурашки по телу пошли. «Неужто правду сказал? Но кто она? Пойти за ним?..» Накинула шубейку на плечи — и за мужем. Вон он идет. Оглянулся, но ее не заметил. Дошел до барякинской избы. В окошко глядит. А шест зачем взял? В стену стучит.

Сжалось сердце от ревности. Ульяна! — это ее он нашел! Или она его?.. Когда Роман еще парнем был, Улька на него заглядывалась. Ах, Роман, Роман!..

Валдаевы i_004.png

Услышав условный знак, Ульяна растормошила вздремнувшего Елисея:

— Слышь, ветер как разгулялся — так и стучит шестом.

— Вот так плант. Неуж ветер хороший? В этакий-то мороз?

— Ты бы шел на мельницу, раз ветер. Дома-то ведь не намелешь.

Возгорелась в Елисее охота к привычной работе. Покряхтывая, слез с печки, натянул запорошенную мучной пылью шубу, в многочисленные дыры которой проглядывала изнутри свалявшаяся шерсть, и пошел на мельницу, а по дороге лицом к лицу столкнулся с Анисьей.

— Дядя Елисей, далече ли?

— Чать на мельницу, куда ж мне еще.

— А Романа не видел?

— На кой леший он мне нужен.

— Тебе не нужен, а Ульяшке нужен. Он у ней сейчас… Сама видела.

Мельник чуть не присел — так опешил.

От его мощных ударов загудела дверь в сенях.

— Вот так плант. Открой, Ульяна! Это я!

Мельничиха кивнула Роману на подлавку:

— Туда лезь. Одежду потом в сени выкину.

Романа точно ветром сдуло — метнулся на чердак.

— Скоро откроешь?! — бушевал за дверью Елисей.

— Погоди чуток — ногу вывихнула.

А сама все бегала да прятала то шапку, то рукавицы.

Заматюкался муж.

— Ну, ну, воюй там, да не… Чего материшься? Пьяный Роман сейчас в дверь рвался, тоже, как ты, матерился, так я его мигом отсюда наладила — три раза рогачом по башке… И ты получишь, — говорила Ульяна, не спеша отодвигая защелку.

— Роман? Пьяный, что ли?

— Только что спровадила. Ухватом я его, ухватом…

— Ну и поделом ему.

— А ты-то чего вернулся?

— Ветер дуть перестал.

— А бывало, коль уйдешь с вечера, ветер не ветер, на мельнице заночуешь.

— Неможется нынче мне.

— Раньше бы пожалился. — Ульяна достала бутылку водки, а немного подумав, принесла и жареную курицу. — Простыл, наверное. Выпей-ка да закуси — как рукой снимет.

— Пост нынче, — пробормотал смущенный и растроганный вниманием хозяин. Но от водки с курицей не отказался.

Роман в одной рубашке и без шапки медленно, на четвереньках, двигался впотьмах по чердаку, вытянув руки вперед. Мороз не сразу, но крепко начал пожимать ладони. Наконец руки коснулись какого-то теплого столба. Роман сначала испугался, потом нащупал нечто твердое и шероховатое. Вспомнил, что пятистенный дом Барякиных построен по-белому, сообразил, что это не иначе как труба. Обрадовался и прижался к теплой кладке. «А ведь это Анисья подстроила. Вот чертова баба! — мысленно ругал он жену. — Ну, да я тебе подстрою!.. Елисей-то внизу водку жрет… Надо в сени спуститься. Лишь бы не зашуметь…»

Что ни праздничный день, в Романовой половине избы дым стоит коромыслом — со всего Алова собираются к нему те, кого в селе прозвали «охвостьями после добрых людей».

Роман любит, когда вокруг него много народу. Да чтобы непременно было шумно. И чтобы самому в красном углу сидеть, слушать, про что болтают, как бы невзначай вставлять меткое словцо. Не знает он тягости от людей, кем бы они ни были. И за общительность и легкий на людях нрав прозвали его «Скворцом». Скворец — птаха нравом легкая: и поет иногда прилично, и людей не боится…

Гости Романовы пьют, пристрастились в карты на деньги играть. Бывает, играют-играют, да и передерутся до крови, расшибленные носы утрут и, как ни в чем не бывало, — снова за карты. Не по душе Анисье такие «праздники». После них изба, точно свинарник, — до поздней ночи выволакивай грязь, выметай окурки, подсолнечную шелуху, соскребай плевки. Беременная, тяжко ей…

А дочка Лушка — ей двенадцать уже — палец о палец не стукнет, чтобы по дому помочь. Совсем отбилась от рук. Потому что отец ей во всем потакает. Кабы она, Анисья, могла бы голос повысить!.. Появится Лушка дома и перво-наперво — за переборку, схватит с судной лавки каравай, достанет с шеста на печке связку лука, завернет в узелок — и снова бегом на посиделки.

Не раз говорила ей Анисья:

— Ты что вытворяешь, бесстыжая? Меня бы пожалела!..

Но дочка такая ослушница!

Как мокрые тряпки висят на Анисье все заботы по дому. А у Романа для жены одна «песня»:

— Ну, когда освободишь меня?

И когда однажды спросил ее так, закрыла лицо ладонями, всхлипнула:

— Потерпи. Опростаюсь сперва. Теперь уж недолго…

И прошептала, не веря словам своим:

— Коль хочешь — повешусь!

И с этими словами впервые пришло к ней предчувствие смерти. Не той далекой, которая в конце концов приходит ко всем, а такой, которая совсем рядом, может, в сенях, — стоит дверь открыть, а костлявая стоит у порога. С косой. «Неужто Роман моей смерти ждет? Не может быть!..»

Всем телом слушала Анисья движения ребенка в животе, и каждый его толчок, казалось, предостерегал: умрешь скоро. Днем и ночью лезли неотвязные думы о смерти, и сердце коченело от этих черных дум. Мучают, терзают, проклятые. Куда ни пойди, куда ни взгляни — все одно на уме. Посмотрит Анисья в посудник под прилавком, откуда пахнет конопляным маслом, и вспомнит, где, когда и с кем молотила она коноплю… И словно конопляное семя, что развевается на току с лопаты, расходятся слезы по бледному, без кровинки, лицу, — неуемные.

Во вторник четвертой недели великого поста влетел с улицы сын Борька:

— Мамань, знаешь что? Завтра среда-креста — половина поста.

— Спасибо, сынок, напомнил. Хлебы надо ставить.

Утром сделала из теста шесть крестов. Такие делались повсюду в мордовских семьях: на каждого по кресту и один — нищему. В первый крест замесила зерна десяти хлебных злаков. Тот, кому он достанется, удачливым пахарем будет. Во второй положила медную гривну — добытчику и множителю семейной казны. В третий — кусочек холста. Будущей ткачихе. В четвертый нательный крестик — тому, чей удел — монастырь. В пятый — несколько кусочков лучины. Гроб для обреченного на преждевременную смерть. В шестой — бусы. Сиротские слезы.

В семье Латкаевых нательный крестик достался дочери Ненилы, маленькой Катюше. И дед Наум изрек по этому случаю:

— Сам бог наставляет на ум-разум. Быть девке в том монастыре, где игуменьей моя сестра. Вот поеду к ней в гости и договорюсь…

Ненила бережно раскрыла синий полог колыбели.

— Наша монашка, ровно медвежонок, ножку свою сосет.

— Ты, сноха, дай ей крест-от. Пускай подержит, — посоветовала свекровь.

— Она, мамынька, и руками-то ничегошеньки не берет.

К люльке шагнул дед Наум.

— Пойдешь, Катя, в монастырь? За всех нас молиться будешь, грешных. Ишь, как глядит!..

Большие черные глазенки девочки с любопытством остановились на лице Наума, обросшем седыми лохмами. И вдруг младенец обрадованно загудел:

— У-у-у!

Ребенок крепко вцепился ручонкой в бороду деда.

Глядя на девочку, Ненила подумала, что дочка лицом не похожа ни на кого из Латкаевых. Посмотрел бы Парамон на ребенка! Словно в зеркале себя бы увидел!..