Изменить стиль страницы

(135) Есть еще одно обстоятельство, которое меня очень смущает; пожалуй, на это возражение мне едва ли удастся ответить. Ты прочитал выдержку из завещания Гнея Эгнация-отца, человека якобы честнейшего и умнейшего: он, по его словам, потому лишил своего сына наследства, что тот за вынесение обвинительного приговора Оппианику получил взятку. О легкомыслии и ненадежности этого человека распространяться не стану; об этих его качествах достаточно говорит то самое завещание, которое ты прочитал: лишая ненавистного ему сына наследства, он любимому сыну назначил сонаследниками совершенно чужих для него людей. Но ты, Аттий, я полагаю, должен хорошенько подумать, чье решение для тебя имеет больший вес: цензоров или Эгнация? Если ты стоишь за Эгнация, то суждения цензоров о других людях не имеют значения; ведь цензоры исключили из сената самого Гнея Эгнация, чьим мнением ты так дорожишь. Если же ты стоишь за цензоров, то знай, что этого Эгнация, которого родной отец, своим цензорским осуждением лишает наследства, цензоры оставили в сенате, исключив из него его отца.

(XLIX, 136) Но, говоришь ты, весь сенат признал, что этот суд был подкуплен. Каким же образом? — «Он вмешался в это дело»[653]. — Мог ли сенат отказаться от этого, когда такое дело внесли на его рассмотрение? Когда народный трибун, подняв народ, чуть было не вызвал открытого мятежа, когда все говорили, что честнейший муж и безупречнейший человек пал жертвой подкупленного суда, когда сенаторское сословие навлекло на себя сильнейшую ненависть, — можно ли было не принять решения, можно ли было пренебречь возбуждением толпы, не подвергая государства величайшей опасности? Но какое постановление было принято? Сколь справедливое, сколь мудрое, сколь осторожное! «Если есть люди, чьи действия привели к подкупу уголовного суда,» Как вам кажется: признает ли сенат факт совершившимся, или же он выражает свое негодование и огорчение на случай, если бы он оказался таковым? Если бы самого Авла Клуенция спросили в сенате, какого мнения он о подкупе судей, он ответил бы то же, что ответили те, чьими голосами Клуенций, как вы говорите, был осужден. (137) Но я спрашиваю вас: разве внес, на основании этого постановления сената, консул Луций Лукулл, человек выдающегося ума, соответствующий закон, разве внесли такой закон годом позже Марк Лукулл и Гай Кассий, насчет которых, тогда избранных консулов[654], сенат постановил то же самое?[655] Нет, они такого закона не вносили. И то, что ты, не подкрепляя своих слов ни малейшим доказательством, приписываешь действию денег Габита, произошло прежде всего благодаря справедливости и мудрости этих консулов; ведь постановление это, которое сенат издал, чтобы потушить вспыхнувший в ту пору народный гнев, они впоследствии не сочли нужным представить на рассмотрение народа. А позднее и сам римский народ, возбужденный ранее притворными жалобами народного трибуна Луция Квинкция, потребовал рассмотрения этого дела и внесения соответствующего закона, теперь же он, тронутый слезами Гая Юния-сына, маленького мальчика, при громких криках и стечении людей отверг этот закон в целом и решение суда. (138) Это подтвердило справедливость часто приводимого сравнения: как море, тихое по своей природе, волнуется и бушует от ветров, так и римский народ, по характеру своему мирный, приходит в возбуждение от речей мятежных людей, словно волнуемый сильнейшими бурями.

(L) Есть еще одно очень важное замечание, которого я, к стыду своему, чуть было не пропустил: говорят, оно принадлежит мне. Аттий прочитал выдержку из какой-то речи, по его словам, моей[656]. Это был обращенный к судьям призыв судить по совести и упоминание как о некоторых дурных судах вообще, так, в частности, о Юниевом суде. Как будто я уже в начале этой своей защитительной речи не говорил, что Юниев суд пользовался дурной славой, или как будто я мог, рассуждая о бесславии судов, умолчать о том, что́ в те времена приобрело такую известность в народе. (139) Но если я и сказал что-нибудь подобное, то я не приводил данных следствия и не выступал как свидетель, и та моя речь скорее была вызвана положением, в каком я был, чем выражала мое собственное суждение и мои взгляды. В самом деле, так как я был обвинителем и в начале своей речи поставил себе задачу тронуть римский народ и судей и так как я перечислял все злоупотребления судов, руководствуясь не своим мнением, а молвой, то я и не мог пропустить дело, получившее в народе такую огласку. Но глубоко заблуждается тот, кто считает, что наши судебные речи являются точным выражением наших личных убеждений; ведь все эти речи — отражение обстоятельств данного судебного дела и условий времени, а не взглядов самих людей и притом защитников. Ведь если бы дела могли сами говорить за себя, никто не стал бы приглашать оратора; но нас приглашают для того, чтобы мы излагали не свои собственные воззрения, а то, чего требует само дело и интересы стороны. (140) Марк Антоний[657], человек очень умный, говаривал, что он не записал ни одной из своих речей, чтобы в случае надобности, ему было легче отказаться от своих собственных слов; как будто наши слова и поступки не запечатлеваются в памяти людей и без всяких записей, сделанных нами! (LI) Нет, я по поводу этого охотнее соглашусь с другими ораторами, а особенно с красноречивейшим и мудрейшим из них — с Луцием Крассом[658]; однажды он защищал Гнея Планка; обвинителем был Марк Брут[659], оратор пылкий и находчивый. Брут представил суду двоих чтецов и велел им прочитать по главе из двух речей Красса, в которых развивались мнения, противоречащие одно другому: в одной речи — об отклонении рогации, направленной против колонии Нарбона[660], — авторитет сената умалялся до пределов возможного; другая речь — в защиту Сервилиева закона[661] — содержала самые горячие похвалы сенату; из этой же речи Брут велел прочитать много резких отзывов о римских всадниках, чтобы восстановить против Красса судей из этого сословия; тот, говорят, несколько смутился. (141) И вот, в своем ответе, Красс прежде всего объяснил, чего требовало положение, существовавшее в то время, когда была произнесена каждая из этих речей, — чтобы доказать, что и та и другая речь соответствовала сути и интересам самого дела. Затем, чтобы Брут понял, каков человек, которого он задел, каким не только красноречием, но и обаянием и остроумием он обладает, он и сам вызвал троих чтецов, каждого с одной из книг о гражданском праве, написанных Марком Брутом, отцом обвинителя. Когда чтецы стали читать начальные строки, вам, мне думается, известные: «Пришлось нам однажды быть в Привернском имении, мне и сыну моему Бруту…», — Красс спросил, куда девалось Привернское имение; «Мы были в Альбанском имении, я и сын мой Брут…», — Красс спросил насчет Альбанского имения; «Однажды отдыхали мы в своем поместье под Тибуром, я и сын мой Брут…», — Красс спросил, что́ стало с поместьем под Тибуром. Он сказал, что Брут, человек умный, зная, какой бездельник его сын, хотел засвидетельствовать, какие имения он ему оставляет; если бы можно было, не нарушая правил приличия, написать, что он был в банях вместе с взрослым сыном[662], то он не пропустил бы и этого; впрочем, о банях Красс все-таки требует отчета — если не по книгам отца Брута, то на основании цензорских записей[663]. Бруту пришлось горько раскаяться в том, что он вызвал чтецов; так отомстил ему Красс, которому, очевидно, было неприятно порицание, высказанное ему за его речи о положении государства, в которых от оратора, пожалуй, больше всего требуется постоянство во взглядах. (142) Что касается меня, то все прочитанное Аттием меня ничуть не смущает. Тому времени и обстоятельствам того дела, которое я защищал, моя тогдашняя речь вполне соответствовала; я не взял на себя обязательств, которые бы мне мешали честно и независимо выступать защитником в настоящем деле. А если я созна́юсь, что я только теперь расследую дело Авла Клуенция, а ранее разделял всеобщее мнение, то кто может поставить мне это в вину? Тем более, что и вам по справедливости следует удовлетворить ту мою просьбу, с какой я обратился к вам в начале своей речи и обращаюсь теперь, — чтобы вы, пришедшие сюда с дурным мнением о прежнем суде, узнав подробности дела и всю правду, отказались от предубеждения.

вернуться

653

Сенат имел право потребовать рассмотрения дела судом вне очереди. См. речь 22.

вернуться

654

В 74 г. консулами были Луций Лициний Лукулл и Марк Аврелий Котта, в 73 г. — Марк Теренций Варрон Лукулл и Гай Кассий Вар. См. прим. 12 к речи 2.

вернуться

655

Закон, о котором говорится выше, — о привлечении римского всадника Клуенция к суду на основании Корнелиева закона — не был предложен. Корнелиев закон, каравший за подкуп при вынесении приговора, применялся только к сенаторам. Для привлечения римского всадника требовалось особое постановление сената (формула его приведена в § 136).

вернуться

656

По-видимому, имеется в виду речь Цицерона против Верреса.

вернуться

657

Марк Антоний (143—87), оратор, претор 102 г., консул 97 г., оптимат. В 102 г. боролся с пиратами и организовал провинцию Киликию. Убит марианцами. См. Цицерон, «Брут», § 139.

вернуться

658

Луций Лициний Красс (140—91), оратор, консул 95 г., цензор 92 г. В 91 г. поддерживал реформы Марка Друса младшего (прим. 123) и, как и Марк Антоний, выведен Цицероном как участник диалога «Об ораторе».

вернуться

659

Марк Брут, сын известного юриста, не занимая магистратур, был профессиональным обвинителем. См. «Об ораторе», II, § 222 сл.; «Брут», § 130; «Об обязанностях», II, § 50.

вернуться

660

Колония Нарбон Марсов (Narbo Martius) была основана в Трансальпийской Галлии в 118 г. консулом Квинтом Марцием Рексом. Рогацией называлось внесение законопроекта в комиции, а также и самый законопроект.

вернуться

661

В 106 г. Квинт Сервилий Цепион предложил — в отмену Семпрониева закона, проведенного Гаем Гракхом в 123 г., — возвратить судебную власть сенаторскому сословию.

вернуться

662

Этого не допускал обычай. См. Цицерон, «Об обязанностях», I, § 129.

вернуться

663

Речь идет о банях, построенных Брутом-отцом с коммерческой целью.