Изменить стиль страницы

(XLV, 126) Какими же соображениями руководствовались цензоры? Даже сами они — приведу наиболее убедительные соображения — не назовут ничего другого, кроме слухов и молвы. Они не скажут, что получили сведения от свидетелей, из записей, на основании каких-либо важных доказательств, что они вообще что-либо установили, изучив это дело. Даже если бы они и сделали это, их решение все же не было бы настолько неоспоримым, чтобы его нельзя было опровергнуть. Не буду приводить вам бесчисленных примеров, имеющихся в моем распоряжении; ни на судебные случаи из прошлого, ни на какого-либо могущественного и влиятельного человека ссылаться не стану. Недавно, защищая одного маленького человека, эдильского писца[646] Децима Матриния, перед преторами Марком Юнием и Квинтом Публицием и курульными эдилами Марком Плеторием и Гаем Фламинием, я убедил их принести присягу, зачислить в писцы этого человека, хотя те же самые цензоры оставили его эрарным трибуном[642]. Коль скоро за ним не было замечено никакой провинности, было сочтено, что следует руководствоваться тем, чего этот человек заслуживал, а не тем, что о нем было постановлено.

(127) Обратимся теперь к замечанию цензоров насчет подкупа суда: неужели кто-нибудь может признать, что они достаточно расследовали дело и тщательно взвесили свое решение? Порицание их, вижу я, касается Мания Аквилия и Тиберия Гутты[647]. Что это значит? Они признаю́т, что только два человека были подкуплены, а прочие, очевидно, вынесли обвинительный приговор безвозмездно. Следовательно, Оппианик вовсе не пал жертвой неправого суда, не был погублен денежной взяткой, и не все те люди, которые вынесли ему обвинительный приговор, виновны, и не на всех падает подозрение, как это, по слухам, утверждали на этих Квинкциевых сборищах. Всего два человека, вижу я, по мнению цензоров, причастны к этому гнусному делу. Или пусть наши противники, по крайней мере, признают, что если против этих двух человек улики были, то это не значит, что они имеются и против остальных.

(XLVI, 128) Ибо никак нельзя одобрить, чтобы к цензорским замечаниям и суждениям применялись правила, принятые в войсках. Ведь наши предки установили правило, что за тяжкое воинское преступление, совершенное множеством людей сообща, должна понести наказание избираемая по жребию часть виновных[648], так что страх охватывает всех, но кара постигает немногих. Прилично ли, чтобы цензоры поступали так же при возведении в высшее достоинство, при суждении о гражданах, при порицании за пороки? Солдат, не устоявший в бою, испугавшийся натиска и мощи врагов, впоследствии может стать и более надежным солдатом, и честным человеком, и полезным гражданином. Поэтому, кто во время войны, из страха перед врагом, совершил преступление, тому наши предки и внушили сильнейший страх перед смертной казнью; но чтобы не слишком многие платились жизнью, была введена жеребьевка. (129) И что же — ты, будучи цензором, поступишь так же, составляя сенат? Если окажется много судей, за взятку осудивших невинного, то ты накажешь не всех, а выхватишь из них, кого захочешь, и из многих людей выберешь нескольких, чтобы покарать их бесчестием? Разве не будет позором, что с твоего ведома и у тебя на глазах в курии будет сенатор, у римского народа — судья, в государстве — гражданин, продавший свою честь и совесть, чтобы погубить невинного, и что человек, который, польстившись на деньги, отнимет у невинного гражданина его отечество, имущество и детей, не будет заклеймен цензорской суровостью? И тебя будут считать блюстителем нравов и наставником в строгих правилах старины, между тем как ты оставишь в сенате человека, заведомо запятнанного таким тяжким преступлением, или решишь, что одинаково виновные люди не должны нести одну и ту же кару? И положение о наказаниях, установленное нашими предками на время войны для трусливых солдат, ты применишь во времена мира к бесчестным сенаторам? Но даже если следовало применить этот воинский обычай в случае цензорского замечания, то надо было прибегнуть к жеребьевке. Но если цензору совсем не подобает определять наказания по жребию и судить о проступках, полагаясь на случайность, то нельзя, конечно, при большом числе виновных выхватывать немногих, чтобы поразить бесчестием и позором только их.

(XLVII, 130) Все мы, впрочем, понимаем, что те цензорские замечания, о которых идет речь, имели целью снискать благоволение народа. Дело обсуждалось мятежным трибуном на народной сходке; толпа, не ознакомившись с делом, согласилась с трибуном; возражать не позволяли никому; наконец, никто и не старался защищать противную сторону. Сенаторские суды и без того пользовались очень дурной славой. И действительно, через несколько месяцев после дела Оппианика они опять навлекли на себя сильную ненависть в связи с подачей меченых табличек[649]. Цензоры, очевидно, не могли оставить без внимания это позорное пятно и пренебречь им. Людей, обесчещенных другими пороками и гнусностями, они решили наказать также и этим замечанием — тем более, что именно в это время, в их цензуру, доступ в суды уже был открыт для всаднического сословия[650]; таким образом, они, заклеймив тех, кто это заслужил, как бы осудили тем самым старые суды вообще. (131) Если бы мне или кому-нибудь другому позволили защищать это дело перед теми же самыми цензорами, то им, людям столь выдающегося ума, я, несомненно, мог бы доказать, что они не располагали данными следствия и установленными фактами и что — это видно из самого дела — целью всех их замечаний было угодить молве и заслужить рукоплескание народа. И действительно, Публия Попилия, подавшего голос за осуждение Оппианика, Луций Геллий заклеймил, так как он будто бы взял деньги за то, чтобы вынести обвинительный приговор невиновному. Но сколь проницательным надо быть для того, чтобы достоверно знать, что обвиняемый, которого ты, пожалуй, никогда не видел, был невиновен, когда мудрейшие люди, судьи (о тех, которые вынесли обвинительный приговор, я уже и говорить не буду), ознакомившись с делом, сказали, что для них вопрос не ясен!

(132) Но пусть будет так: Геллий осуждает Попилия, полагая, что тот получил от Клуенция взятку; Лентул это отрицает; правда, он не допускает Попилия в сенат, потому что тот был сыном вольноотпущенника[651]; но сенаторское место на играх и другие знаки отличия он ему оставляет и совершенно снимает с него пятно бесчестия. Делая это, Лентул признает, что Попилий подал голос за осуждение Оппианика безвозмездно. И об этом же Попилии Лентул впоследствии, во время суда за домогательство, как свидетель дал очень лестный отзыв. Итак, если с одной стороны, Лентул не согласился с суждением Луция Геллия, а с другой стороны, Геллий не был доволен мнением Лентула, если каждый из них как цензор отказался признать обязательным для себя мнение другого цензора, то как можно требовать от нас, чтобы мы считали все цензорские осуждения незыблемыми и действительными на вечные времена?

(XLVIII, 133) Но, скажут нам, они выразили порицание самому Габиту. Да, но не из-за какого-либо гнусного поступка, не из-за какого-либо, не скажу — порока, даже не из-за ошибки, допущенной им хотя бы раз в течение всей его жизни. Нет человека, более безупречного, чем он, более честного, более добросовестного в исполнении всех своих обязанностей. Да они этого и не оспаривают; но они руководствовались все той же молвой о подкупе суда; их мнение о его добросовестности, бескорыстии, достоинстве ничуть не расходится с тем мнением, в справедливости которого мы хотим убедить вас; но они не сочли возможным пощадить обвинителя, раз они наказали судей. По поводу этого дела я приведу лишь один пример из старых времен и больше ничего говорить не стану. (134) Не могу обойти молчанием случай из жизни величайшего и знаменитейшего мужа, Публия Африканского. Когда во время его цензуры производился смотр всадников и перед ним проходил Гай Лициний Сацердот, он громким голосом, чтобы все собравшиеся могли его слышать, заявил, что ему известен случай формального клятвопреступления со стороны Сацердота и что, если кто-нибудь хочет выступить как обвинитель, сам он готов дать свидетельские показания. Но так как никто не откликнулся, то он велел Сацердоту вести коня дальше[652]. Таким образом, тот, чье мнение всегда было решающим и для римского народа и для чужеземных племен, сам не признал своего личного убеждения достаточным для того, чтобы опозорить другого человека. Если бы Габиту позволили, то он в присутствии самих судей с легкостью опроверг бы ложное подозрение и дал бы отпор ненависти, возбужденной против него в расчете на благоволение народа.

вернуться

646

Писцы были организованы в сословие, состоявшее при соответствующей коллегии магистратов.

вернуться

642

Пометка (nota), которую цензоры делали в списке граждан, сопровождалась указанием проступка данного лица («осуждение», subscriptio). Цензоры осуществляли надзор за нравами (cura morum): 1) lectio senatus — составление списка сенаторов с правом вычеркивать лиц недостойного поведения; 2) составление списка римских всадников; 3) составление списков граждан по трибам и центуриям; цензоры могли переводить граждан из сельских триб в городские (tribu movere), что было равносильно лишению права голоса, так как в городских трибах было много членов, а в сельских — мало, а также зачислять граждан в эрарные трибуны (aerarium relinquere); последние составляли сословие, следующее по цензу после римских всадников (ценз — 300.000 сестерциев); вначале это были магистраты, собиравшие военную контрибуцию и выдававшие жалование войску.

вернуться

647

Этот Маний Аквилий нам не известен. О Гутте см. выше, § 98.

вернуться

648

Имеется в виду децимация (казнь каждого десятого), применявшаяся в войсках во время войны.

вернуться

650

См. речь 4, § 177 и прим. 160.

вернуться

651

Лентул Клодиан не присоединился к мнению коллеги, но исключил Попилия из сената по другим соображениям.

вернуться

652

Цензура Сципиона Эмилиана (142 г.). Смотр конницы происходил на форуме. Выражение «traduc equum» (веди коня дальше) означало, что всадник остается на службе; в противном случае ему говорили «vende equum» (продай коня).