- Дураки вы, дураки! Пушечное мясо! Сталин вас под убой подставил и дёру дал, а вы и рады! Быдло вы! Скоты! Свиньи...

Но крепкий кулак стоящего рядом милиционера прервал его пакостную речь. Грузовик уехал, и подоспевший наряд конной милиции утихомиривал и рассеивал столпившихся людей.

- Что, испугалась, а? - остановился перед Таней странно знакомый паренёк лет пятнадцати в серой кепке и телогрейке под ремнём. - Аж белая, гляди-ка! Диверсантов не видала, что ли? Привыкай... - он, видимо, принял её, нерослую, худенькую, бледную, в коротеньком пальтишке и смешной беретке за девчонку-ровесницу и решил пофорсить. - Каждый день ловят! А этот матёрый попался... Матёрый! И дерётся-то не по-нашему. По-немецки... Умеют же бить, гады! Одного-то, кажись, насмерть уложил!

- Ой, не надо... - бледными, сухими губами прошептала Таня. - Не надо... - и неловко махнула рукой. Мальчишка вдруг вздрогнул и сжался.

- Татьяна Васильевна... Это вы?! Извините, не признал... Вы... Вы такая маленькая... А я-то, дурак... Я вас по лагерю ещё помню, вы там у нас на пианино играли! А потом я всё на концерты ходил ваши... Аж в Сокольники ездил. Витька я, Коновалов. Может, помните?

-А? Да, припоминаю... - через силу улыбнулась Таня. - В первом ряду видала тебя... Вспомнила. Ты вырос, Витя...

- Вырос? Да что толку - вырос... - горестно поморщился Витька. - Вон оно что делается... А мне ни в армию, ни в ополчение... Годами не вышел, говорят. Вот и сижу тут дурак дураком. Тьфу!

- Война большая, Витя. Успеешь, - тяжело вздохнула Таня. - У меня муж всё Испанией бредил, тогда ещё... Не попал. И вот оно что пришлось...

- Воюет?

- На Южном фронте... Ну, пойду я... Счастливо тебе... - и, чуть качнувшись, Таня шагнула по тротуару.

- Нет уж, Татьяна Васильевна. Я вас домой провожу. Не нравитесь вы мне... - покачал головой Витька, но тут же спохватился. - То есть... Простите. Я хотел сказать...

- Да ладно... Не чинись. Пойдём уж... Я ещё к подруге тут хотела... Да не под силу уже, - и Таня снова тускло улыбнулась ему.

Осторожно переступая слабыми ногами, она шла рядом с Витькой. Он бережно вёл её под руку и негромко бубнил, вроде сам с собой.

- Поначалу-то ничего ещё было... Даже интересно, бомбёжки эти, зажигалки... А они прут и прут, черти германские! Обнаглели донельзя, гады, тут, было дело, хотел один ихний агент шлюз взорвать на канале... Во было бы! Вовремя его сцапали! А когда люди из Москвы побежали, вот тут-то совсем тошно стало. Что ж, выходит, зря всё? А тут ещё мать слегла... Отец-то у нас без вести пропал. Всё думали, объявится... А нет, - Витька приостановился, пожал плечами и жалобно, просительно, взглянул на Таню. Но тут же подобрался и встряхнулся. - Нет, вы не думайте, я не жалуюсь. Ещё чего! Я вот только мать увезу, к тётке, под Коломну. И вернусь. Я шустрый, я проскользну... Я до последнего тут, что бы то ни было!

- Ох, Витя... - нервно сглотнула Таня. - Неужели правда сдадут? Как же можно... Ты веришь?

- Нет. Нельзя... Не верю. Не сдадут. И что про Сталина говорят, не верю. Не мог он, - и Витька опять приостановился, вдохнул порывисто и выпалил вдруг. - Да что я - верю-не верю... Не знаю я ничего. Одно знаю: я отсюда не уеду. Хоть с топором у двери встану, пусть только сунутся! И если каждый так, то пожалеют они ещё! Ох, пожалеют!

В смятенных, переломанных, скомканных чувствах вернулась Таня домой и долго лежала, приходя в себя. Разговор с Витькой не рассеял тяжкой, пугающей неопределённости. Как хотелось, чтобы кто-то большой, сильный и мудрый поддержал и отечески приласкал её! Было страшно. То и дело вспоминался тот бешеный оскал кромешной ненависти. Вот оно, лицо войны. Это страшнее бомбёжки. Она безлика... Таня, конечно, знала о диверсантах. Слышала. Понимала, что есть в городе у фашистов тайные союзники. Кто сигналит ночным бомбардировщикам фонарями и ракетами? Кто подкидывает каждое утро в подъезды мерзкие, тупые листовки? Кто подстрекает людей грабить магазины и склады? Но эти действуют подло, из-за угла. А то, что она увидела сегодня, было настолько нагло, бесцеремонно и самоуверенно, что падало сердце. Что может наделать в городе сотня таких головорезов? И сколько их на самом деле, если этот негодяй так уверен в победе, что даже перед неминуемой смертью грозится и насмехается? Фронт ещё вон где, за сто пятьдесят километров, а они уже здесь... Что же это за сила, и как перед ней устоять? И не устоять... Как? Всю ночь пролежала она пластом на кровати, так и не сомкнув сухих, вопросительно пылающих глаз.

На следующий день Таня, выстояв бесконечную очередь, добилась-таки предписания. В маленький рабочий посёлок под Костромой. В школу-интернат для эвакуированных детей. Во всём огромном здании управления царила, гремела и шелестела предотъездная суматоха. Сновали с пачками бумаг сотрудники. Выносились и грузились на машины сейфы и деревянные ящики. Какие-то серьёзные, а теперь никому не нужные бумаги устилали полы коридоров, жалобно шуршали под ногами, бросались в глаза размашистыми чиновными резолюциями, летали, подхваченные холодным сквозняком из открытых окон. Стоял сильный едкий запах бумажной гари. С недавних пор он навязчиво пронизывал весь воздух Москвы. Таня, собрав последние силы, покинула учреждение уже вечером, крепко прижимая к груди полученный документ. Вот и всё. Последняя ниточка, связывавшая её с родным городом, натянулась до звона, готовая вот-вот оборваться. Таня собрала вещи. Они так и лежали на полу, то и дело напоминая о предстоящей дороге.

Но вчерашний случай на улице опять взвихрил сокровенные, загнанные в самую глубь души, мысли и предчувствия, поселил в её сердце окончательный сумбур и теперешние лихорадочные раздумья. Началось всё с неудачного посещения паспортного стола. Нужно было оформить какие-то бумаги насчёт отъезда. Таню встретил там самодовольно лоснящийся огромный чёрный амбарный замок на двери и надпись мелом: "Приёма нет". Под ней, уже углем, было коряво выведено гадкое, навязшее за последние дни в ушах слово "Сдрапали". И было очень похоже на то. С окон исчезли аккуратные белые занавески и цветы. Изо всех сил вытянувшись, поднявшись на мысочки, Таня заглянула, плюща нос, в окошко. И увидела голые стены, опрокинутые табуретки и разбросанные по всему полу бумаги. Да, всё так. Именно так и есть. Если даже такие конторы бегут, значит, и впрямь плохо дело. Совсем дрянь. Отпрянув от окна, Таня долго стояла в замешательстве. Пробежали мурашки. Она вздрогнула, и вдруг жаркая волна негодования ударила в неё, покачнула и заставила сжать кулаки. Захотелось вдруг выругаться по-мужски, забористо и многоэтажно. Но не умела. Не могла. Даже про себя... Казалось бы, пора и привыкнуть: ругались, не стесняясь, в последние месяцы все - и мужики, и бабы, и сопливые мальчишки. У магазинов, в бомбоубежищах, на рытье рвов, на ночных дежурствах по воздушным тревогам. Но вот не могла. Так и стояла, пыхтя и смешно раздувая ноздри, как сказочный конёк-горбунок. Махнула сверху вниз яростно сжатыми кулачками и размашисто зашагала домой.

Её улица выходила дальним концом на шоссе Энтузиастов. И все эти дни волочился по ней поток беженцев. С трудом, проталкиваясь, лавируя, ушибаясь о мешки и тележки, Таня переправилась на свою сторону. Теперь надо было пройти дворами. Это короче. И легче. Вот арка. Но тут не пройти. Весь её проём загораживали шкафы, этажерки, свёрнутые в рулоны ковры, коробки и огромные - из одеял и простыней - узлы, битком набитые чем-то жёстким, угловатым, выпирающим. Тут же, у тротуара, стоял грузовик, и трое мужиков, понукаемые дюжим дворником, укладывали вещи в кузов.