Солнце брезжило где-то за домами. Было оно тусклым, редким и всегда обходило город стороной, не радуя москвичей. Второй час всего, а кажется, вечер уже, закат... Но прорвались-таки слабые лучи сквозь мутную, сеющую то дождь, то колючий снег, облачную пелену. И озарили лепной карниз дома напротив. Дом на минуту ожил, подобрел, будто мечтательно расплылся в забытой уже довоенной улыбке. И опять потемнел, осунулся. У Тани защемило сердце. Часто ли тогда, до войны, замечала она эти наивные внезапности, радовалась им? И что они сейчас? Только травят...

Да и кому теперь любоваться всем этим? Опустели квартиры. Только тишь, могильная темень и пыль там, за чёрными окнами, одинаково заклеенными крест-накрест. Будто мечены они страшной бедой, будто чума пришла в каждый дом, в каждую комнату. Вот и Танина квартира, когда-то шумная, галдящая коммуналка на пять семей, опустела и затихла. Только огромный тёмный бесконечный коридор, гулко ухающий от её одиноких шагов. И бумажные печати на дверях комнат... И к родителям не сбежать. Уехали они. На Урал. Вместе с отцовским заводом. И казалось Тане в лихие минуты, что она одна. Одна во всём городе. Не с кем посоветоваться. Некому поплакаться. Не от кого услышать хоть слово утешения. Умом она понимала, что это не так, что в случае беды всегда рядом окажутся люди. Помогут, не говоря лишних слов и не брызгая никчёмными слезами. Она и сама уже стала такой - бесслёзной и немногословной, готовой и к беде, и к любой помощи. Потому что беда уже пришла. Большая. Общая. Но становилось порой до горячей рези в глазах жалко - и себя, и прошлой, так быстро оборвавшейся жизни.

Танька, Танюшка... Смешливая и непоседливая московская девчонка. Давно ли с визгливой ватагой подружек носилась она вот по такому же дворику до посинения, до ряби в глазах, до взмокшей спины и содранных колен? Давно ли о пустую ваксовую жестянку до крови сбивала пальцы на босых ногах, прыгая в классики? Туго было с обувью. Да и со многим было туго тогда, но это была мирная жизнь... А потом, повзрослев, пропадала допоздна в музыкальной школе, до боли в скулах и судорог в пальцах борясь с огромным своенравным роялем. А дальше - музучилище... Она хотела стать музыкантом, но называлась почему-то музработником. Сперва это резало слух, потом забавляло... Занятия в школах, детских садах, концерты в вечерних парках в пьянящем запахе сирени и черёмухи... И вот она уже не Таня, а Татьяна Васильевна... И вот она уже замужем. Полгода. Всего полгода прожили они с Андреем. И вот. Всё оборвалось. Будто выдрали что-то из души. С мясом. По живому. Даже семьи-то нормальной не создали. Собирались, мечтали. Загадывали о будущем первенце, да не сложилось как-то. Не успелось. Не завязалось. Многие знакомые женщины тогда завидовали ей. Особенно в августе, когда из Москвы организованно, в спецпоездах, увозили детей. Странно и больно было видеть их, таких маленьких, зарёванных, с чемоданчиками и узелками топающих на вокзал. Таня помнила едва ли не мокрые от слёз перроны. Матери сдерживались до последнего, но, когда поезд трогался, заходились в рыданиях, кричали, бежали по платформе вслед... Горе, правда, было недолгим. Все уже понимали, что война идёт большая, страшная, небывалая. И Москве, скорее всего, придётся очень туго.

Но той зависти к себе Таня не могла понять. Ни тогда, ни сейчас. Сложись всё хоть чуть-чуть по-другому, был бы у неё малыш - может, и не знала бы она этих мучительных раздумий и колебаний. Уехала бы с ним, растила бы его. И в нём продолжалась бы их с Андреем жизнь. И не маячил бы перед ней этот тягостный, безнадёжный вопрос. Как сохранить, как сберечь эту - уже такую далёкую - их прежнюю жизнь, этот их маленький, непритязательный, вещественно скудный, наполненный только ими, их любовью, мир. Мир, безжалостно оборванный войной. Вот, у окна, письменный стол. Самодельная, Андреевой конструкции, лампа на нём. Её хитрый абажур бросал чёткий яркий свет на стол, не рассеивая по комнате и не мешая Тане спать во время ночных занятий мужа. Вот коробка папирос "Казбек", забытая им, когда он уходил. Россыпь его писем, желтоватых солдатских треугольничков... Жив-здоров... Формируемся... Пока не пиши, номер почты потом сообщу... Не отчаивайся, не грусти. Мы их ещё погоним... Помни... Редкими праздниками были эти письма для неё. А теперь и вовсе...

А вот карта мира над столом. Западная часть Союза исчёркана карандашом. Это в первые суматошные дни пытались они представить себе направления немецких ударов и ответные действия наших фронтов. Дальше - восточнее - шли уже Танины пометки, пока ещё можно было их делать. Сейчас при одном взгляде на эту карту становилось нехорошо. Что ещё? Красный коломенский патефон на тумбочке - единственный предмет роскоши. Рассыпанная стопка пластинок на нём. "Рио-Рита". "В парке Чаир". Утёсов. Лемешев. Фортепианные концерты... Всё это было теперь таким далёким и нереальным, таким никчёмным, что лень было даже смахивать оседающую пыль. Война играла другую музыку. Музыку суеты, неопределённости, ночных тревог, бомбёжек и тяжкой изнурительной работы. Давно молчал патефон. Но та, довоенная музыка всё же звучала в Таниной душе, прорывалась через повседневную пугающую и изматывающую муть, не давала ни огрубеть, ни расклеиться.

Вот полка с книгами. Их мало, на соседней улице была очень хорошая библиотека, и её вполне хватало. Здесь самое нужное. Добротный десятитомник Пушкина. Объёмистый сборник повестей и рассказов Толстого. Тонкий, затрёпанный, в бумажном переплёте Блок. Андреевы учебники. Сопромат. Начертательная геометрия. Электродинамика... Он, заочник, корпел над ними ночами, и глаза назавтра были у него красные, как у кролика... Господи, а какие они у него сейчас?! Учебник-разговорник испанского языка. Воениздат. Андрей рассказывал, с каким трудом достал его. Тогда, во время событий. Не пригодилось... А вон - стопкой - Танины пособия и брошюры по теории музыки. Заброшены. До мифических лучших времён.

А вот и кровать. В их стеснённом, спартанском коммунальном быту она, собственно, и была тем, что называют семейным очагом. Уютная, с тугой сеткой, деликатно нескрипучая, она давала им тёплое, ласкающее и, казалось, нерушимое убежище от будничных тягот. Ныне далёких и наивных, как детская игра. Раздеваясь, они будто снимали с себя тяжёлые доспехи и радостно бросались в объятия - постели и друг друга. Здесь дразнящим шепотком делались самые заветные и смелые признания. Здесь - уже вполголоса - рождались головокружительные прожекты будущей жизни. Мирной жизни... И, как молниеносная лавина, обрушивался сон. Молодой, глубокий и освежающий. Таня чётко, как вчера, помнила и те две ночи после начала войны. Андрей, раскинувшись, посапывал легко и ровно. А она, отвернувшись, беззвучно плакала, стараясь даже вздохом не разбудить мужа. Вдохнёт - и выдыхает. Медленно. Тоненько... И слёзы. Сплошным потоком. На цветастую наволочку подушки. Андрей, конечно, не спал. Он всё слышал. И каково ему было... Перед самым расставанием, у сборного пункта, он, взяв её за обе руки, заглянул ей в глаза. Таня попыталась спрятать лицо в отворотах его шинели, но он не дал. "Не реви ты по ночам, Танюша, - сказал он негромко и раздумчиво. - Не надо. Всё будет хорошо. Мы постараемся. И ты уж нас не подводи..."

И больше она не ревела. Незачем было. Все первые дни одиночества слёзы сами текли и текли из глаз неудержимо и обильно. И однажды кончились. Выплакались. Да и не до них стало за работой и бомбёжками.

А подушки - вот они. По-прежнему лежат рядом. Танина - маленькая и Андреева - побольше. Она до сих пор хранит его. Его жизнь, его тепло. Его ровное ночное тёплое дыхание, лёгкий запах табака и дешёвого одеколона. И стоит ночью уткнуться в неё, как окажешься там, в мирном времени. В желанных объятиях... В том мире, который кажется теперь сном и сказкой. Но только эти незатейливые вещи, их дух, их неброская, никогда раньше не замечаемая жизнь, напоминают о том, что всё это было. А значит, в силах людей всё вернуть. Надо только постараться, напрячься, преодолеть, перебороть... Вот только когда это будет? И хватит ли их, этих сил?