А теперь мозг был дряблый, как пустой кошелек. И я даже не знал, где и когда разменял свой серебряный рубль…

Я все–таки попробовал извлечь выгоду и из этого своего бездарного состояния — попытался понять, что чувствуют бездарности.

Неужели вот такую вялую усталость, физическую неспособность напрячь мозг?..

Или они воспринимают это как нормальное состояние?..

А может, нервничают, тужатся, давят на мозг, как бедняга шофер из самых своих последних жмет на акселератор старенького слабосильного грузовичка, хитрит, мудрит, исходит потом и руганью. Опоздаешь, бедняга, все равно опоздаешь — если твой мерин дает в час сорок километров, дави не дави, а не выдавишь из него сто…

Раньше я был жесток к бездарностям: не можешь — уходи из газеты! Но я ни разу не подумал: а куда?

Уходи из газеты, а из науки — тоже уходи, а из искусства — тем более, а в технику и не суйся, а к медицине тебя и близко подпускать нельзя, а кибернетика — куда тебе с твоими куриными мозгами!

Уходи, уходи в темпе, катись, куда хочешь, — только не в педагогику, там и без тебя хватает, только не в военное училище, не в геологию, не в биологию…

Зашел Женька, и я его спросил:

— Слушай, что делать бездарности на творческой работе?

Он сказал не удивляясь:

— Уходить.

При этом он улыбнулся.

У Женьки был один крупный недостаток: у него не было чувства юмора. Поэтому время от времени он улыбался просто так, на всякий случай, как светофор–мигалка на тихом перекрестке периодически зажигает желтый свет.

Я спросил:

— А куда уходить?

Он пожал плечами:

— Мало ли куда…

— Ты думаешь, на свете есть место, где их встретят с радостью?

Женька задумался и серьезно сказал:

— Пожалуй, лет через пятьдесят это станет важнейшей проблемой человечества… А почему ты спросил?

Я ответил:

— Просто так…

Потом мы обменялись новостями, и я рассказал ему, что было у редактора, и передал, стараясь поточней, аргументы Одинцова.

— Да, — сказал Женька. — В этом, конечно, есть свой резон… Хотя с другой стороны…

Тут он замолчал и молчал долго, как я тогда в кабинете у редактора, и, в конце концов, нашел лишь тот же самый единственный аргумент: больные не могут ждать.

— Ну, а у тебя что? — спросил я его, и Женька рассказал, кто, где и когда собирается ставить вопрос. Время в его рассказе измерялось неделями.

Я позвал его обедать, но он сказал, что уже ел, и я один поднялся на этаж выше, в столовую.

Я взял первое, второе и третье — не потому, что был голоден, а чтобы по крайней мере до вечера не вспоминать о еде. Потом я выпил две чашки кофе и, выйдя в коридор, курил, пока в голове не стало ясно и холодновато. Может, и не слишком ясно — но, по крайней мере, я кое–что начал соображать.

Я бегло, не вдаваясь в подробности, перелистал в памяти последние дни, и мне стало стыдно, потому что я вел себя, как дурак. Я вел себя, как боксер–новичок, который, получив раз в челюсть, слепо лезет вперед, чтобы сразу же отыграться… Стой, дурак. Оглядись, соберись, у тебя еще есть время. Бокс — это работа, а не истерика, и очки отыгрывают не нахрапом…

Я сказал себе: старик, стоп. Давай–ка спокойно. Давай–ка посмотрим для начала, в чем Одинцов прав…

Но спокойно думать, стоя в коридоре, было нелегко — народу кругом толкалось до черта, и каждый третий был приятель. Тогда я вернулся в столовую, взял еще чашку кофе и сел за самый непопулярный столик — в центре зала…

Одинцов был прав во многом.

Давать опровержение действительно было нелепо. Что в нем написать? «Препарат ошибочно назван сомнительным»? Ну, а если через месяц–два вдруг выяснится, что выздоровление женщины и в самом деле случайность? Давать еще одно опровержение, опровергающее предыдущее?

… Я так и подумал про себя — «женщины». Растерянная девчонка, перед лицом страшной угрозы с бездумной женской мудростью стремившаяся почувствовать на щеке мужскую ладонь, осталась там, в больнице, в зубоврачебном кабинете на третьем этаже. С той, что радостно выбежала из приемного покоя и, наверное, бросилась на шею сперва матери, а потом уж парню с букетом цветов, я знаком не был…

Я допил кофе и стал сворачивать в трубочку обертку из–под сахара.

Ладно, сказал я себе, бог с ним, с Одинцовым. Если взять само дело, голую суть. Что, собственно, произошло?

Итак: двое ученых, два крупнейших в Союзе специалиста придерживаются двух разных мнений по поводу препарата Егорова. Возможно, один из них в данном случае действует, как подонок. Но это — побоку! Доказать тут ничего нельзя, следовательно, он не подонок, а вполне порядочный человек.

Итак: двое ученых, два мнения, два препарата.

Дальше. Чего добиваюсь я? Или, скажем точнее, чего я имею права добиваться?

Я имею права добиваться, чтобы оба препарата боролись за себя в равных условиях. Честная научная борьба.

Сейчас условия не равны только в одном: препарат Егорова опорочен в печати. На любом обсуждении, в любой инстанции эта гиря будет тянуть его ко дну.

Ничего не поделаешь — нужно опровержение.

Следовательно?

Следовательно, опровержение совершенно нелепо, но, увы, совершенно необходимо.

Следовательно — заколдованный круг.

Я развернул обертку из–под сахара и начал снова скручивать в трубочку, теперь по диагонали. Она размялась в пальцах до тряпичной мягкости, но не рвалась…

Вывод этот меня не обескуражил, пожалуй, даже малость успокоил. Заколдованный круг — это было привычно. Даже несколько банально — трафаретный заголовок для критической корреспонденции.

Идти в отдел не хотелось — уже и сейчас там, наверное, не переставая, кудахчет телефон. Чтобы не сидеть над пустой чашкой, я взял еще кофе и к нему пирожное — во славу живительной глюкозы, которая, по непроверенным слухам, здорово действует на мозги.

Впрочем, теперь в глюкозе не было особой нужды. Как только я стал думать об этой истории, как о материале для статьи, все почти сразу же встало на свои места. Важно было начать — а там уже каркас статьи подсказывал, как группировать факты, и сами собой возникали связки, и сами собой вспыхивали мысли.

Но тут ко мне подсел Д. Петров. Он был прямо из Дворца спорта, брал интервью у французов и румын и заодно посмотрел матчи.

В данный момент меня не интересовали ни французы, ни румыны, ни матчи, но я все–таки спросил, чтобы заполнить паузу в разговоре:

— Ну, и как?

— Фантастика! — сказал Д. — Пойдем завтра?

Я согласился:

— Это можно…

«Это можно, — подумал я, —написать о собственной ошибке, конечно же без всяких красот и заходов: просто, строго, почти протокольно…»

— Ты видел Паулаускаса? — спросил агрессивно Д. — Вот кто будет играть! По–моему, он и сейчас уже не слабее Стонкуса. Один раз так мотанул двоих…

Д. Петров поставил на угол стола солонку и горчичницу, два его пальца упруго, как ноги баскетболиста, уперлись в скатерть — и вдруг, качнувшись влево, резко метнулись вправо.

Вообще он был сдержан, одевался строго, говорил на трех языках, и я слышал, как крашеная дама из хозчасти однажды высказалась о нем: «Он такой элегантный, такой высокий блондин, типичный русак — его даже можно принять за англичанина».

Но я раза четыре ходил с ним на футбол и знал, что Д. Петров — москвич. Однажды из–за одиннадцатиметрового он даже сцепился с полупьяным болельщиком «Торпедо», и тот порвал ему очень красивые бельгийские носки…

— Ну, сам подумай — разве не так? — услышал я вопрос Д. и ответил:

— Только так!

«Только так, — подумал я, — именно так. Об этом и написать, о заколдованном круге. У института свои интересы, вполне понятные. У газеты — опять–таки свои, и тоже вполне законные. А судьба препарата остается где–то за кругом, за желтой чертой…»

— А Саканделидзе? — с тихим восторгом спросил Д. Петров.

Я развел руками, полностью соглашаясь с ним:

— О чем говорить…

…О чем говорить… Вроде бы и говорить не о чем. Все правы, и я, в общем, был прав, когда писал фельетон, и газета, когда не хочет дать опровержение. Ну, а виноват кто? Наверное, больные — больше некому…