Вовсе не обязательно было записывать столько. У меня хорошая память, и при желании я мог бы даже сейчас написать очерк, вообще не заглядывая в блокнот. Раньше я так и делал. Я брал памятью, тратил ее, не считая, — первые свои очерки вообще складывал в голове, как стихи. Но я собирался жить долго и работать много, а голова у человека одна — поэтому теперь я щадил свою память, как умный мастеровой щадит инструмент. Память — хлеб газетчика, главное при сборе материала. Еще важна эрудиция и умение пить.

Я отыскал в кармане красный карандаш и заново подчеркнул самое существенное. Теперь оставалось написать. На это у меня будет два дня — сегодняшний можно не считать, сегодня отдых. Завтра я набросаю черновик, послезавтра перепишу начисто, в пятницу утром материал уйдет в секретариат. Нужно будет днем позвонить в редакцию — пусть оставят строк двести в воскресном номере.

За стеной заворковал будильник. Зашевелились шаги в коридоре.

Скоро проснется и женщина, спящая на моей кровати. Мне незачем ее будить — женщины, у которых завтрак в полиэтиленовых мешочках, никогда не опаздывают на работу.

Я слез с подоконника и поставил стаканчик с цветами на прежнее место. Медленно прошел по комнате и осторожно прикрыл за собой дверь.

На улице уже спешил по своим делам разный народ. Ожили такси. И все–таки Москва была еще просторна, спокойна и даже немного провинциальна.

Через час она станет столицей.

Я дошел до остановки. И автобус был еще утренний, легкий, словно делал пробежку после зарядки. Он катил от квартала к кварталу, и никто ему не мешал.

Год назад мой друг Юрка получил квартиру в новом доме. Звонок у них был слишком резкий, и я тихонько постучал. Но Рита открыла почти сразу же.

— Наконец–то! — сказала она. — С самолета?

— С самолета, — ответил я. — Юрка спит?

— Спит. Вчера дежурил до трех. Я сейчас разбужу. Я поймал ее за руку:

— Ради бога!

— Ничего с ним не случится. И вообще, что это за порядок: лучший друг прилетел из Иркутска, а он спит.

— Лучший друг тоже хочет спать, — сказал я. — Если ты деликатный человек, кинь мне на пол какой–нибудь тюфяк погрязней.

— Не говори глупостей, — ответила она. — Прежде всего я тебя накормлю. А пока ты будешь есть, постелю постель.

Мы прошли на кухню. Рита быстро навела порядок на столе, вынула из холодильника всякие тарелочки и мисочки — в этом доме всегда была еда.

— Шикарно живете, — сказал я. — Вообще семейные люди — типичная новая буржуазия.

— Конечно, — сказала Рита. — Семья — это совсем другое дело. Когда ты наконец женишься?

Я взял кусок хлеба, помазал маслом, положил сверху колбасу, запустил в горчичницу легкую пластмассовую щепочку и, уже просто для комплекта, посыпал бутерброд солью и перцем. Семейный дом — всегда все под руками!

— А черт его знает когда, — сказал я.

А черт меня знает когда. Может, и совсем не женюсь. Я пропустил тот розовый возраст, когда женятся по иллюзии. Теперь трудно.

Рита полезла на антресоли за бельем. Я сказал, что не надо, я же с дороги. Но она уверенно настояла на своем:

— Неужели ты думаешь, что я дам гостю грязную наволочку?

— Стирать ведь придется.

— Ну и что?

Она была хорошая девка, но ее жизненные правила были чересчур незыблемы.

Рита постелила мне на диване в маленькой комнате. Стягивая рубаху, я еще успел подумать, что проснуться, пожалуй, надо часов в двенадцать. Но комната уже плыла — я уснул раньше, чем щека коснулась подушки.

Я проснулся без трех минут двенадцать — сработал какой–то неведомый механизм, безошибочно выручавший меня и в более сложных случаях. В квартире было пусто и прибрано, Ленкины куклы аккуратно сидели на коврике у стены. В субботу Ленку возьмут из пятидневки — тогда у них начнется жизнь.

Я принял душ, побрился Юркиной «Невой» и пошел на кухню. Завтрак стоял на плите, сковорода накрыта крышкой. На столе лежала записка от Юрки: «Как ты там, пижон, существуешь? Позвоню днем».

Я поел и тщательно вымыл посуду — аккуратность вещь заразительная. Забавно было хозяйничать в такой благоустроенной квартире.

На улице я из первого же автомата позвонил на работу. Подошел практикант Генка. Я сказал, что приду завтра и что надо заявить очерк на воскресенье.

— Сколько строк? — спросил Генка.

Я сказал, что триста — запас не помешает. Попросишь двести — дадут сто пятьдесят. Правда, обычно меня не режут. Но береженого бог бережет.

— Выбью, — сказал Генка. — Кстати, тебя тут ждут.

— Кто?

— Какой–то человек.

— Ясно, — сказал я. — Попроси его прийти завтра.

— Он проездом, вечером на поезд.

— Ты с ним говорил?

— Он хочет именно с тобой.

Я сказал, что ладно, приду через сорок минут.

В принципе всем этим вполне мог заняться Генка, в крайнем случае, Лев Игнатьевич. Но раз человек хочет поговорить именно со мной… Все–таки чертовски приятно вдруг ощутить себя незаменимым!

И опять я шел по улицам, по новым, теперь дневным московским улицам, собственно, уже и не московским, по улицам, которые захлестнула и переиначила выхлынувшая с вокзалов и аэродромов миллионная толпа. Я шел по московским улицам, москвич с головы до ног, до жестких, почти железных подметок, на которых расписались камни едва ли не всех российских дорог. Я шел по своему городу, узнавая его и узнавая себя в зеркалящих стеклах его витрин, в уличных зеркалах его парикмахерских. Шел по городу, в котором вырос и живу, в котором, между прочим, тридцать лет назад родился — правда, того города уже нет…

Моя родина — разрытая земля, вывернутая к небу своей одноцветной песочной изнанкой, земля, которой от всей ее первозданности остались лишь случайные куски изрезанной дернины. Моя родина — котлованы, траншеи, навалы труб и кирпичей, покалеченный экскаватор, две недели живший под окнами нашего барака, сонный гигант, с которым мы играли в Испанию и мелом писали на кабине «No pasaran!» — они не пройдут!..

К сожалению, они прошли.

Ладно, посмотрим, жизнь еще не кончена…

Еще помню свалку — наши джунгли, великую страну неожиданностей. Там из груды ветоши и стружек я однажды выскреб железку — не шарик, не ролик, не деталь, просто изрезанный металлом металл, железку с зазубренными краями. Странно, но именно тогда доставшийся мне мир поразил меня своей незаконченностью… Хорошая была свалка, во весь огромный пустырь, — теперь там поселок завода «Красный ветеран»…

Моя родина — тупики за бараками, где я бил морду личным врагам, а личные враги били морду мне. Я злопамятен — ярость проигранных драк так, наверное, никогда и не уляжется. Хотя пора бы и забыть — нет больше тех бараков, нет тупиков. Где теперь оттачивают зубы маленькие московские волчата?

Тридцать лет, а я уже старожил: город моего детства весь ушел в память. Мне еще повезло — в каждой третьей командировке я попадаю на родину. Сплю в бараке, привычно гляжу, как шуршит и осыпается вывернутая наизнанку земля, как между траншеями аккуратно пробирается экскаватор… Моя родина — стройка.

…На углу, в шикарной стеклянной забегаловке, продавали пончики — когда я уезжал, в ней еще возились маляры. Есть мне не хотелось, но и пройти мимо было жаль. Я взял пару пончиков и съел их медленно, оценивая на вид, на вкус и на вес. Должен же я знать, что творится в моем городе!

В редакцию я пошел прямиком. Не хотелось, но пошел — когда–то надо с этим кончать. Не вечно же обходить рядовой московский переулок…

Вот он, этот переулок. И вот он, этот дом, — серый восьмиэтажный квадрат. Теперь сюда можно заходить без опаски — прошло полгода, все, что было, быльем поросло, даже следы смыло талой водой. Впрочем, обошлось без этой романтики — ни к чему вешние воды в образцовом московском дворе, где каждое утро с шести до семи стараются дворники…

Я заглянул во двор, постоял немного. Глупо — словно ритуал выполнил… Было, прошло, забыто. Все, точка. И не на что обижаться — просто парень оказался лучше меня. Непонятно только, что она хотела сказать напоследок.