Не то чтобы я думал о ней все время. Но чертова фраза прочно занозилась в мозг, и хоть не больно, но царапалась. Чем дальше, тем хуже она казалась, слова в ней со скрипом цеплялись друг за друга, как кирпичи в мешке. Смешно, но из–за нее я и уснул не сразу — неловко сказанная фраза ныла, как подвернувшаяся нога…

Утром в редакции позвонил по внутреннему Одинцов и сказал, что в двенадцать к нему придет представитель Института имени Палешана насчет тех двух шарлатанов.

— Я бы вас очень попросил, — сказал Одинцов, — и т. д.

Я ответил, что, разумеется, и т. д.

Было половина десятого. Я пошел в учмолодежь. Там еще раскачивались, только бывшая учительница читала свежие письма так же прилежно, как некогда читала тетради. Женька сидел за столом, перекладывая бумажки с места на место: сосредоточивался.

Танька Мухина, практикантка, правила какие–то машинописные листки. Она боком сидела у стола, орудуя самопиской, коленки деловито торчали из–под платья. Ей что–то понадобилось, резинка, наверное, и она, не глядя, зашлепала лапой по столу. И опять она показалась мне школьницей, играющей во взрослую игру. На меня она глянула только раз, и я был ей благодарен за это: лишние взгляды как лишние слова.

Я подошел к Женьке и сказал ему «спасибо» за заголовок. Он ответил:

— Пользуйся, пока я жив.

Больше мне сказать ему было нечего, и я сел на диван. Я знал, что должно случиться дальше: эта девчонка встанет и уйдет со мной. И я знал, что она тоже это знает. Просто сперва должны быть сказаны какие–то слова.

Я сидел на диване и думал: что бы мне ей сказать? Спросить, что правит? Похвалить за что–нибудь? Обругать за что–нибудь? О, черт! Нет зрелища банальнее на свете, чем газетный волк, соблазняющий практикантку…

Девчонка подошла к Женьке, и, положила ему на стол выправленный материал. Он стал читать. Она подняла на меня глаза и спросила:

— Ваш очерк идет в номер?

Я кивнул. Напряженно разом спало. Слово сказано.

Вот умница!

— Фраза там есть просто отличная! — похвалила она.

Фраза… Бог ты мой, опять фраза… Но какое значение это имело сейчас? Пускай бы похвалила запятую… Главное — слово сказано!

Я спросил:

— А вы фельетоны пишете?

Она засмеялась:

— Пытаюсь. Один раз рассмешила Евгения Ивановича — надела кофту наизнанку.

Я согласился:

— Интересный прием.

— Ты бы дал ей пару уроков, — вставил Женька. — Ей–богу, из нее может выйти толк. Почитай за вторник ее репортаж из Серпухова. Мелочь, но любопытно. Элегантно сделано. Вообще элегантности у нее хватает.

Не вставая, он хлопнул ее по загривку и добавил:

— Ума не густо, зато элегантности хоть отбавляй.

И опять она засмеялась, прижавшись к его плечу.

А потом сказала мне:

— А правда, можно когда–нибудь посмотреть, как вы берете материал?

Я ответил:

— Сегодня в двенадцать. Старик, отпустишь ее на час?

Женька кивнул:

— Можно и на час. Но лучше бы до конца практики. Представить себе не можешь, как она мне осточертела. Прислали на практику — ну, и сидела бы тихо, как порядочная девушка. А она еще что–то пишет!

Он похлопал себя по животу и вздохнул:

— А главное, ее костлявые бока я постоянно воспринимаю как молчаливый укор.

Она снова ухмыльнулась и, подняв голову, поглядела на меня долгим, ожидающим взглядом. Из–под Женькиного командования она переходила под мое.

Я сказал:

— Пошли выработаем план действий.

Мы вышли в коридор. У меня голова шла кругом — так хотелось взять ее за плечи. Ничего больше — только взять за плечи, такие податливые и строптивые…

— Без четверти двенадцать придешь ко мне, — приказал я. — А теперь иди.

— Слушаюсь, — сказала она.

Слушаюсь, сказала она, ухмыльнулась и ушла своей разболтанной походкой, нахальной, как детская дразнилка, ушла, как уходят, чтобы вернуться.

В половине двенадцатого я под каким–то предлогом услал Генку: слава богу, предлог в редакции всегда найдется. Без четверти двенадцать пришла она и остановилась возле моего стола — нахальный маленький солдат. Она стояла, глядя мне в глаза, и голова ее чуть ушла в плечи, будто под тяжестью моей ладони.

Я взял ее за руку и подвел к Генкиному столу:

— Сиди тут и жди меня. Я приду с человеком, а ты сиди, молчи и делай вид, что так и надо.

Она опять стала дразниться смехом. Я быстро вышел в коридор, встряхнул головой. Было чертовски нелепо, что вот сейчас я начну вести сугубо деловые разговоры, потом будет летучка… Я с силой потер лоб и пошел к Одинцову.

Одинцов познакомил меня с представителем института: Николай Яковлевич Леонтьев, кандидат медицинских наук. Затем выдал соответствующую аттестацию мне и выразил надежду, что это знакомство будет не только полезным, но и приятным.

Кандидат наук был интеллигентный человек, и, пожалуй, только это в нем сразу бросалось в глаза, как в военном бросается в глаза, что он военный, а в спортсмене — что спортсмен. Ему было сорок с чем–нибудь. Умное лицо, спокойный приятный голос, чувство юмора — что еще, собственно, можно требовать от человека, все знакомство с которым займет полтора–два часа…

— А в час подъедет Хворостун, — сказал Одинцов, — один из тех. Вот сразу и выясните. Вы ведь, Николай Яковлевич, не возражаете?

— Буду только рад, — сказал Леонтьев.

Я привел его к себе, где он несколько церемонно раскланялся с Танькой Мухиной и не садился, пока не села она, наглядно показав мне, как полагается обращаться с женщиной, даже такой нахальной и тощей.

— Я знаю эту историю с самого начала, — сказал он, — собственно, все происходило на моих глазах. Прекрасно знаю и Егорова, и Хворостуна. Впрочем, Хворостуна вы сегодня увидите — он, мне кажется, не нуждается ни в каких рекомендациях…

— А как увидеть Егорова?

— Его сейчас, по–моему, нет в Москве.

— А когда вернется, не знаете?

Он пожал плечами.

Я сказал:

— Прежде, чем делать какие–нибудь выводы, я должен с ним поговорить.

Леонтьев понимающе кивнул и, чуть помедлив, сказал:

— Откровенно говоря, роль Егорова во всей этой истории мне вообще не кажется столь уж предосудительной. Каждый человек имеет право верить в плоды своих трудов и даже несколько их переоценивать. А Егоров совершенно искренне верит, что сделал нечто полезное. Это не Хворостун, он работает не для званий и не для денег. Его трагедия в другом. Представляете себе: участковый врач самых средних способностей попадает в научно–исследовательский институт! Серьезного фундамента у него нет. Опыта исследовательской работы нет. Способностей к ней, откровенно говоря, тоже нет. Собственно, нет ничего, кроме усидчивости и благих намерений. Вполне добросовестный лаборант…

Я мельком глянул на Таньку. Она смирно сидела на своем месте, глядя в стол, как бы отсутствуя. Лишь ее быстрый, трезвый взгляд, брошенный на Леонтьева, убедил меня, что она все время здесь и что она действительно журналистка.

Леонтьев тоже повернулся к ней, как бы подключая ее к разговору.

— Вы понимаете: с Егоровым произошел совершенно рядовой случай — его погубила удача. Медицина в этом смысле очень коварная вещь! Пробуют препарат на мышах — великолепный результат. Повторяют опыт на кроликах — некоторый эффект, часто совершенно неожиданный. А в конце концов выясняется, что к человеку все это не имеет ни малейшего отношения…

Он достал из папки стопку официального вида листков:

— Кстати, я принес копию заключения комиссии. Вот, пожалуйста.

Я взял у него эти листки и положил чуть сбоку, чтобы Танька тоже могла читать. Я боялся, что пойдет сплошная латынь, но ученый документ был написан почти по–человечески. Во всяком случае, главное было ясно. Препарат испытан в клинике на сорока двух больных. В тридцати девяти случаях никакого эффекта не наблюдалось. В двух случаях отмечена кратковременная ремиссия, но нет основания приписывать ее действию препарата, ибо в контрольной группе также отмечено два случая ремиссии…