Многие верили, что любовь кончается всегда. И всегда кончается смертью.

«Чем кончается Евгений Онегин? Тем, что Пушкин женился», – сказала вторая жрица Диотима, на двадцать пять веков младшая своей предшественницы, той, что и Сократа наставляла в любви, может, и не только речами, – знали обе пророчицы, о чем говорили. Думали, что знают, и знают доподлинно. Ленский не успел жениться. Пушкин успел. Любовь кончается смертью.«Иногда правильным ответом является отчаянье» – возьмем эту мысль неизвестного мне автора для оправдания профессора. Вы скажете: нет для такого поступка никакого оправдания. И не может быть. Соглашусь. Но если отчаянье так сильно, что вытесняет из души все, как кукушонок из гнезда? Если любовь всегда кончается смертью?

И все же… Не соглашусь. Не могу согласиться. Я люблю, и против восстает и тело, и душа, и разум. «Кто любит, тот не должен быть убит». Не должен. Таково мое мнение, и его я готов доказать и доказывать: сейчас – словами, жизнью – впредь.

Где же искать мне поддержки? А у того самого автора, чья жизнь и душа, противоречивые и загадочные, чей разум и ум, непостижимые для обычного человека, завораживали и направляли мою мать с тех пор, как, поднявшись по истертым каменным ступеням в темноте черного хода арбатского подъезда под возмущенными взглядами нескольких кошек, робко замерев перед тяжелой темной дверью, она дождалась: дверь открылась, и свет был явлен – там, за круглым столом, в желтом круге теплого сияния лампы. И синие сумерки в высоких окнах тоже были свет, а не тьма.

Свет мысли, свет любви, свет счастья. Он так же проникал внутрь всего ее существа, так же согревал и наполнял неизъяснимым покоем и ликованием, как огнь Святого Причастия, когда она, на пороге отчаянья, приобщилась к Таинствам и вкусила Святых Даров. Но первым был для нее свет знания.

В этом, как мне теперь кажется, и вся моя мать, вся душа ее: Богом и Учителем даны ей слово и мысль, великий, чистый и светлый Логос – но ведь она страждет, бьется одна, как птица, вот и жалостный, нежный, горячий призыв: душа родная, приди, отзовись, не оставь. Не погуби!

Да, она умела любить и жила вне непосредственной жизни, становясь выше жизни, ибо Профессор научил ее, что «если не становиться выше жизни, то жизнь есть судьба, самая буквальная и настоящая, самая мрачная, бессмысленная, безжалостная, всесокрушающая и неотвратимая судьба».

И все же только на миг, на один миг, поймав, словно птицу в воздухе, схватила ее судьба и опустила – не на землю даже… Глубже, ниже… Вот это месть так месть, и судьба дожидалась недаром.

Но я верю: он, арбатский мудрец, научил ее не только тому, что «непосредственная жизнь не есть наша последняя действительность». Я верю, она знала, как сделать так, чтобы даже в этот последний миг «сквозь неясные, мутные и противоречивые завесы жизни проступили строгие и вечные, но свои и родные лики родного и всеобщего». Да, я верю.Сложно все это, – скажете вы. Сложно? Что, разве проще бывает?

Часть 8 Заключение (Соnclusio)

Я поднималась вверх по ступеням. Из темноты перехода, из узкой норы, прорытой под Садовым кольцом и ведущей на поверхность земли. С каждой ступенькой становилось светлее. Я смотрела, как странно ставлю носки сапог – немного внутрь. Но строчка следов почему-то получалась ровной, как лисий нарыск. Отпечатки чернели на тающем снегу. Снова наступил жестокий месяц ноябрь, и в полутьме московских сумерек внезапная метель неслась и заметала белым даже верхние ступени тоннеля.

И вот последняя ступенька. Я остановилась у выхода, там, где пели троллейбусы – «Б» и «10», подъезжая и снова отчаливая. Гудели машины в пробке.

Я посмотрела в небо. Там, над утесами высотки МИДа, высоко-высоко в мутной мгле, играли с метелью два ворона. Они то садились на самый край каменных зубцов, то давали ветру сдуть себя в пустоту, в облака летящего снега, позволяли вихрю сразу же подхватить себя, поднять и снова бросить вниз, словно с воздушной горки. И снова взмывали на край крыши – отдохнуть и столкнуть с крыши друга. Или подругу?

Я прошла несколько шагов прямо, к бывшему – si devant – Смоленскому гастроному. В нем, как я однажды подсчитала и записала где-то в дневнике, я провела в очередях в общей сложности два с половиной года чистого времени. В «Седьмом континенте» – ни минуты: этот магазин был не по профессорскому карману. Из его дверей женщины в норковых шубах и высокие мужчины в кашемировых пальто везли к своим блестящим экипажам тележки, груженые снедью. Витрины сияли. Небо темнело густой театральной синевой.

Я повернула направо и, пробираясь среди автомобилей, вышла на тротуар. Я оглянулась: позади на свежем снегу цепочка следов оставалась все такой же ровной.

Передо мной был Арбат. Метель холодными пальцами касалась лба и щек. Сквозь снег лился молочный свет фонарей.

Что ж, этого у меня не отнять. Это мое и будет со мной, кого бы я ни любила, кто бы меня ни предал. И я никогда не останусь одна. Ведь все во мне. Любовь. Радость. Свет. Со мной ничего нельзя сделать. Теперь я неуязвима.

И, легко ставя ноги с носка на каблук, по неровной брусчатке мостовой я пошла по своей улице – улице Святого Николая. Навстречу ветру и снегу, глядя прямо перед собой, вспоминая. Я знала, куда я иду, не знала только, зачем.

Так, верно, плывет над землей душа – бессмертная, бесплотная, светлая. Плывет, печально и нежно припоминая места, где радовалась, узнавала, страдала. Где любила…

Странно, что я осталась жива. Странно, что опять ноябрь, вечер и я иду вперед по Арбату так, будто меня кто-то ждет, будто мне судьбою назначено свидание, как тогда, ровно год назад. Кто бы мог знать… Как бы знать… Пошла бы я тогда, если бы все наперед знала?

Если бы знала, что в конце увижу под собой стылую неподвижную воду и даже она, эта страшная вода, покажется теплом и благом в сравнении с той мукой, что оледенит мое сердце?

Странно, как случайности складываются, подобно цветным стеклышкам в детском калейдоскопе, и вот я жива.

Случайно Ники полюбил китайца Хай Чжэна.

Случайно Волоков не смог отвезти его с арбузом в Фуфлово, а вместо этого на Волчьей ферме хитрый и циничный рыжий викинг обманом заставил собирать поленницу, а пока Ники носил и прилаживал друг к другу дровешки, вдруг полюбил моего сына. Ну, не полюбил, он на это не способен. Но оценил. Проникся. И позвонил ему, именно ему, когда пропадала путевка на полюс. Совершенно нелепо, кажется: ну зачем сообщать о туре, который адресату явно не по деньгам? И вообще ни к чему…

Случайно у Ники оказались деньги…

И, конечно, совершенно случайно рыжий циник оказался в ту ночь на палубе, да так близко, что сумел вовремя схватить меня, удержать почти уже на лету, в полете – вниз, в смерть. Тренированный человек, конечно: и мышцы, и реакции. Все-таки изучает поведение крупных хищников. А они очень быстрые, эти звери…

И вот не душа моя тихо плывет над заснеженной арбатской мостовой, а я, я сама оставляю ровную цепочку черных следов на белом ноябрьском снегу. И думаю. И вспоминаю.

Направо Плотников переулок. Раньше тут останавливался синий троллейбус. Цвели тополя над магазином «Диета». Здесь, после того как родители развелись, однажды я видела своего отца – он стоял внутри, в магазине, и почему-то смотрел сквозь стекло на улицу. Смотрел, не видя, и меня не заметил. Тоска, безысходная тоска была в этом взгляде. И я быстро пошла в переулок, свернула в другой и потом долго сидела на лавочке в каком-то дворе. Почему? Не знаю. Я тогда долго плакала, там, на лавочке.

Налево букинистический. Сейчас он называется «Антиквариат», и книг там почти не осталось. А сколько было куплено! Последний раз – полный «Брем» для Ники, 1913 года издания – почти даром. На Арбате букинистических было несколько, на моей памяти три. Один вот этот, в начале, два других – в дальнем конце, ближе к «Праге». Ни одного настоящего не осталось. Впрочем, книг теперь я и не покупаю. Но захожу сюда иногда – посмотреть на расписной фарфор тончайших чашек, погреться в свете теплых лучей старинных настольных ламп. Тепло у них какое-то особое. И свет очень мягкий, человеческий. Добрый.