Нет, так сказать нельзя. Это я остался с ней вдвоем, а не она со мной. Она осталась одна. Да, она отвечала на вопросы, сама что-то спрашивала, даже, кажется, смотрела на меня. Конечно, смотрела. У нее такая манера – когда она говорит, глаз не отводит. А глаза у нее цвета северного моря и так же изменчивы. Мне кажется, так должны разговаривать с подданными сказочные королевы. Повелительница. Но при том – прострация полная. Вежливое внимание воспитанной, утонченной, отрешенной женщины. Никаких шансов – стена, прозрачная стена. И я не спускал с нее глаз. Просто не мог. Колдунья какая-то. А еще профессор.

Самое нелепое во всем этом то, что я ее с первого курса знаю – на биофаке мы попали в одну группу, потому что у нас был хороший английский. Тогда она выглядела довольно неказисто – длинные руки и ноги, длинный нос, длинные глаза и очень длинные тяжелые прямые волосы, не такие рыжие, как у меня, конечно, но и не русые. Но вместе все это как-то не складывалось. Вокруг веселились совсем другие девушки, просто красивые, красивые, очень красивые, симпатичные, обаятельные и еще тысяча видов этих привлекательных созданий. Ни к одному ее отнести было нельзя. Потом нас распределили по кафедрам, потом она вышла замуж и как-то скрылась с глаз – чем она занималась, неясно. Позже, когда я стал работать с Алексеем, оказалось, что она получила еще одно образование и занимается филологией. Лингвистикой.

Мы виделись очень редко. Странности начались, когда нам стало сильно за тридцать, а потом стрелка перевалила за сорок и поползла дальше. Дело не в том, что она давно обогнала всех нас в степенях и званиях – в незапамятные времена защитила кандидатскую, вскоре докторскую, стала профессором… С начало это меня задевало. Потом удивляло. А позже я понял, что отношусь к ней не просто с уважением – с почтением. Алексей всегда был ей не пара, это точно. Может быть, разве что в ранней молодости.

Так вот, дело было не в научной карьере или там достижениях – называйте, как хотите, в меру своей испорченности.

Странность состояла в том, что она не старела. Менялась, словно саламандра, да простит мне это сравнение ее сыночек-саламандровед и тритонолюб, но – не старела. Да, она становилась старше. Но при этом – все красивей. Все изящней. Казалось, в ней была какая-то внутренняя идея, которая искала свое выражение и медленно, постепенно, с трудом пробивалась к свету. В последний раз, когда мы виделись перед этой поездкой, ей, как и всем нам, стукнул полтинник. Но она была великолепна. Идея нашла себя и выразилась внешне. Все стати этой женщины, странно, необычно измененные возрастом – измененные, а не испорченные, – наконец сложились в единый гармоничный образ.

Когда я увидел ее на перроне, я понял, что и в прошлый раз все изменения не были окончательными. Может, этому и вообще конца не должно быть? Теперь она двигалась легче и завершенней, чем молодые девки на вокзале. В движениях ее широких плеч, расправленных, словно крылья, высокой шеи, тонких рук и длинных, абсолютно прекрасных ног, появилось что-то неуловимое – именно то, чем мы, натуралисты, восхищаемся, когда смотрим на диких зверей. Собственно, ради этого наслаждения мы на них и смотрим… Не знаю, как по-русски. Англоязычные люди называют это «light touch», иногда «soft touch», но первое – вернее. А, вот как надо перевести: «легкое касание», «мягкое касание». Да, легкое касание. Людей, предметов, даже самого воздуха ее тело касалось легко. Ее руки двигались без напряжения, пальцы нежно и точно открывали замок сумки, ноги ступали по мягкому от жары асфальту перрона, словно по лебяжьей перине… Вот она повернула голову, вот чуть наклонила шею, глядя на билет и паспорт… Вот она смотрит на меня, здоровается – и я ее целую, так, как у меня в обычае. «Помни, – говорю я себе, – light touch, иначе спугнешь». Тогда у меня были еще некоторые иллюзии. Глупые надежды на приятный fortnight [42] с брошенной женой во время круиза. О том, как идут дела у Алексея с аспиранткой и как с их помощью движется вперед наука на Волчьей ферме, к тому времени не знал только ленивый. Ну да, я циник, чего не скрываю, и все это, мне кажется, знают. Каждый имеет право на свою позицию.

Но с ней я ошибся. И теперь безумно рад этому. То есть…

Ну, вернусь к событию. Хотя и то, что я только что рассказал, мне представляется очень важным. Это объясняет, почему я буквально не спускал с нее глаз всю поездку и в ту ночь тоже. Я понял, конечно, для чего она поднялась в интернет-зал. Меня удивило вовсе не это, а то, что она сделала это впервые за достаточно долгий срок путешествия – ведь мы уже повернули назад после полюса и успели немного пройти к югу. И я заметил, как она несколько раз за последние дни начинала волноваться: я ей показываю то птичек, то медведей, а она смотрит вниз, на воду. Или на лед. Это уж как придется. Но через минуту все проходило.

Она открыла почту, что-то прочла, тут же, не глядя на клавиатуру, выключила компьютер – не вышла из программы, а просто выключила, как-то механически, и сидела неподвижно. Я не стал подходить к ней – она вовсе не располагала к панибратству и не подпускала меня близко ни в каком смысле. Но я смотрел на нее. Мне показалось странным, что она этого не замечает. Я понял, что она вообще ничего не только не замечает, а даже не видит. Тут-то я и насторожился. Понимаете, я ведь поведенец. То есть занимаюсь поведением животных. И глаз у меня наметанный.

И когда она встала и вышла на палубу, забыв на кресле свою куртку, я пошел за ней. Она меня по-прежнему не видела. Она так странно приближалась к поручням, будто не хотела подойти к ним, будто боялась. Тут я ускорил шаг и сократил расстояние. От ее light touch и следа не осталось. Она передвигала ноги, как заводная кукла, и вцепилась в перила. И смотрела вниз, как-то слишком наклонясь, будто примериваясь.

Мы вошли в туман, и я встал прямо за ее спиной, чуть сбоку. Вы понимаете, почему. И вот тут я, как охотники говорят, подшумел. Зацепился за что-то башмаком, эта дрянь звякнула и загромыхала по палубе.

Вот тут и случилось то, что случилось. Остальное вы знаете.

Комментарий и рассуждение биографа

В чудесном здании классической античной хрии – доказательного рассуждения на заданную тему – предпоследняя, седьмая, часть называется «Свидетельство», по-латыни – «Testimonium». Тут ритор может прибегнуть к мудрости предков, учителей и пророков. Пусть они получат здесь слово, пусть, ожив, сами свидетельствуют правоту говорящего.

Но передо мной задача особенно трудная. Ведь кто только не высказался о любви и времени! Что ж, цитировать Песнь Песней будет банально… Красивый текст, что и говорить, и есть в нем то, чего так не хватает большинству прочих. Знаете, как бывает: помнишь, что был влюблен, события помнишь, отдельные сцены – а вот чувство ушло бесследно, и его-то припомнить, его оживить невозможно. Но в Песни Песней это есть – живой трепет живого юного существа. Это она, любовь, она сама, без ошибки.

Почему-то из священных текстов вспоминаю я сейчас четвертый псалом Давида. Вот это: «Бог, знающий правоту мою, в тесноте скорби дал мне простор…»

Думаю, мать всегда чувствовала это в своей необычной, диковинной жизни. Кроме последнего ее срока – заключения на корабле. Заключения, которому сам я, своими руками, подверг ее и которого она не вынесла, ибо простора в душе своей на этот раз найти не смогла.

Время, проведенное человечеством в любви, в речах любовных и в речах о любви, необъятно. Слов сказано много. Но ведь главный-то вопрос всего один.

Откуда в руках мудрейшего и любящего беспредельно – откуда в них эта чаша? Что, как не любовь, пьет он, добровольно и гордо? Любовь к бессмертной истине и любовь к бессмертной красоте юности… И холодеют руки, и смерть останавливает нежное и яростное сердце. Это Сократ.

«Ошеломленная, все на одном сосредоточенная душа…» – это Бунин. «Грамматика любви». Не о моем ли профессоре? Да. О нем. О ней. Исступление, болезненное исступление – вот что такое любовь. Настигнет, поразит и погубит.