Изменить стиль страницы

Он шагал, как не шагал уже два года: медленно, размеренно, чувствуя себя в полной безопасности. Озимь взошла на полях. Ярко-зеленая, она сверкала в лучах восходящего солнца — все обещало ясный, погожий день. «Скверный день для тех, кто в окопах, летная погода», — подумал Хакендаль. Он был и счастлив и печален — счастлив, что есть еще скот и возделанные нивы, а не только вспаханная снарядами земля да крысы. И со смешанным чувством вины и печали думал он о покинутых в окопах товарищах.

Из отдаленья уже доносился гул нарастающей канонады, и на сердце у него стало тревожно. Фермы и ранние всходы больше его не радовали. Он прибавил шагу.

Он посмотрел на часы. До отхода поезда в Лилль оставалось много времени.

Он пошел еще быстрее. Потом заставил себя постоять у куста шиповника. Зима оголила его, но на ветвях все еще висели кругленькие алые ягодки. Мокрые от дождя, они празднично сверкали на солнце. У меня пропасть времени, говорил он себе, сдерживая нетерпение. Я могу вдосталь налюбоваться красивыми ягодами…

И вдруг он почувствовал, что безумно стосковался по родным местам, что мечтает о Тутти, о ее милом лице и кротких глазах голубки. Густэвинга он себе уже не представлял. Ведь с тех пор, как он ушел на фронт, мальчик стал вдвое старше. У родителей, как он слышал, большие перемены. Отец снова заделался извозчиком. Трудно было вообразить себе отца сидящим на козлах. Хорошо будет повидать старика.

Да, внезапно его охватила тоска по дому, тоска по всем близким и знакомым, и по Рабаузе, и по надорвавшейся Сивке, с нежностью подумал он о своем резце.

Его охватила тоска по родине, и здесь, далеко за линией фронта, он вдруг почувствовал страх — а вдруг с ним что-нибудь случится до того, как он доберется домой. Он взглянул на часы. До отхода поезда еще целый час, а идти всего каких-нибудь четверть часа.

И все же он пустился бежать. Он бежал все быстрее, пока не увидел станцию, — поезда еще и в помине не было, а он бежал со всех ног. Как большинство фронтовиков, он на первых порах особенно боялся ранения в мошонку, но потом отделался от этой навязчивой мысли; и вот этот страх вернулся к нему с новой силой — только бы не сейчас, только бы не сейчас, когда он возвращается домой.

Успокоился он лишь в поезде, переполненном другими отпускниками, которые, как и он, ехали на родину, и солдатами, получившими увольнительную на один-два дня в Лилль. Почти все отпускники сидели очень тихо, тем больше шумели получившие увольнение. Они рекомендовали друг другу знакомых девушек и пивнушки, они изощрялись в скабрезностях. После призрачного существования в окопах они были исполнены решимости в эти скупые, подаренные им часы хлебнуть, сколько влезет, «настоящей жизни». (Увы, вместо жизни они хлебали алкоголь.)

В Лилле тоже спешить было некуда: поезд уходил лишь в полдень. В нерешимости стоял Отто перед вокзалом. Он мог бы разыскать Эриха, мать писала, что Эрих служит в какой-то канцелярии и что у него очень ответственная и почетная должность. Но Отто так и не решился на свидание с братом.

Вместо этого он вздумал походить по городу. И его сразу же завертела кипучая жизнь прифронтового центра. С удивлением смотрел он на выставленные в витринах предметы роскоши и на пробегавших мимо хлыщеватых офицеров: зажав в глазу монокль, они позвякивали шпорами и помахивали стеками, свисавшими на ремешке с запястья. Спешили с важным видом вестовые, покачивая портфелями, в брюках без единого пятнышка, с заглаженными в стрелку складками, и солнце отражалось в их начищенных сапогах.

Внезапно Отто понял, как выглядит в этой толпе он сам, в своем весьма относительно вычищенном мундире из вытертого, выцветшего сукна, в неуклюжих, плохо наваксенных сапожищах с остатками окопной грязи. Офицеры, пробегая мимо, не удостаивали его взгляда, словно он — пустое место. По мостовой скользили огромные автомашины, на их радиаторах трепетали штабные флажки, внушавшие прохожим уважение; в одной совсем пустой машине скучливо и надменно сидела большущая русская борзая. Мимо Хакендаля прошли две медсестры, их розовые лица светились довольной улыбкой.

Отто Хакендаль повернул назад и зашагал к вокзалу. Он собирался спокойно посидеть где-нибудь за кружкой пива, но теперь ему расхотелось. Какой-то чернявый толстяк в штатском с печальными глазами остановил его и спросил дорогу. С раздражением ответил Отто, что он и сам здесь чужой, и был уже рад-радехонек вернуться на вокзал.

Расстроенный и злой, уселся он за деревянный стол вместе с другими отпускниками, которые, как и он, ожидали своих поездов и выглядели не лучше его. Услышав, как Отто брюзгливо заказывает кельнеру пиво, один из них поднял голову.

— Что приятель? Или в городе побывал? Паскудство, верно?

Широко зевнув, он снова повалился головой на стол.

— Здесь только и видишь, — продолжал он, — какие мы безмозглые скоты! И это называется — братья по оружию! Рвачи! Хапуги! А собственно, правы-то они, — верно, товарищ-скот?

Отто не отвечал. Горечь сдавила ему горло. Он проклинал лейтенанта фон Рамина, проклинал свой отпуск. «Не убеги я от своих, я бы, по крайней мере, не видел этой подлости», — стучало у него в голове.

Он уже подумывал, не повернуть ли обратно, в окопы.

8

Чернявый толстяк в штатском, неудачно спросивший у Хакендаля дорогу, дознался между тем у полевого жандарма, как ему пройти. Он не спеша побрел дальше, поднялся на второй этаж, объяснился с хозяйкой, вошел в прихожую, постучал и отворил дверь.

— Доброе утро, Эрих! — сказал депутат.

Эрих сидел за туалетным столиком и старательно маникюрил себе ногти. Он был уже в рейтузах (дорогих габардиновых рейтузах от Бенедикса, за сто пятьдесят марок) и в глянцевых лаковых сапогах для верховой езды, но все еще по-домашнему — в розовой шелковой рубашке.

— Вы, господин доктор! — воскликнул он смущенно. — Вот уж кого я не ожидал увидеть в Лилле!

— Я здесь совершенно официально, мой мальчик, — поспешил успокоить его депутат. — Участвую в поездке на фронт вместе с группой депутатов от всех фракций, по приглашению верховного командования. Тебя это никак не может скомпрометировать.

— Господин доктор… — еще больше смутился Эрих.

— Ничего, ничего! Без ложного стыда! Каждый устраивается, как ему лучше. — Он благосклонно разглядывал Эриха. Юноша уже облекся в мундир, на плечах его поблескивали серебряные погоны. — Тебя, оказывается, можно поздравить с производством в лейтенанты? Растешь, как на дрожжах.

— С позавчерашнего дня, — пояснил Эрих. — Мне, собственно, давно уж полагалось, но вы понимаете, господин доктор, профессия моего отца…

— Однако цель того стоила и ты своего добился! — В голосе депутата послышались язвительные нотки, но лицо его выражало неизменную благосклонность. — Так, значит, идеалы ты пересыпал нафталином и сменил их на шелковую рубашку?

Эрих снова покраснел.

— Офицеры носят только шелковое белье, — сказал он с вызовом.

— Даже в окопах? — осведомился депутат.

— Я состою при штабе! — заявил юноша дерзко и замолчал.

— Да уж ладно, ладно, — поспешил его успокоить депутат. — Но станем же мы ссориться. Я прекрасно все понял. У тебя изменились убеждения. Сам я, как видишь, тоже не в окопах и отнюдь туда не рвусь. Я вполне могу понять того, кто уклоняется от фронта…

— Я не уклоняюсь! — возмутился Эрих. — Меня откомандировали…

— Разумеется, тебя откомандировали. И ты также честно выполняешь свой долг здесь, как выполнял его в окопах. В этом я ни минуты не сомневаюсь. — Адвокат говорил все с той же спокойной приветливостью. — Как уже сказано, мы с тобой не спорим ни о словах, ни по существу. Прошедшие два года нас многому научили, не правда ли? Но, положа руку на сердце, мой сын Эрих, все обернулось чертовски не похоже на то, чего мы с тобой ждали в августе четырнадцатого года. Ты еще помнишь?

— Я безо всяких вернусь в окопы, — возразил Эрих с яростью, — но только вместе с остальными. Подставлять лоб под пули, когда вся эта братия купается в шампанском…