Изменить стиль страницы

— Снег! — фыркнул лейтенант. — С коих уже пор ждут снега! Кто его знает, когда этой распроклятой зимой соберется идти снег. Нет, нет, унтер-офицер, приберегите свою вишневую наливку на крайний случай. Насчет меня не беспокойтесь! Я запасся фруктовой водкой.

— Так точно, господин лейтенант! Фруктовая водка тоже хорошо согревает.

Оба надолго замолчали. Отто прислушивался к грохоту канонады, стараясь определить калибр орудия, траекторию полета, расположение батареи. Ничто так не успокаивает разыгравшиеся нервы, ничто так не помогает забыть страх. Напрягаешь слух до предела и забываешь о себе. Временами до него доносились обрывки французской речи. Французы, видимо, не унывали, несмотря на ночные потери.

— Экое свинство! — воскликнул вдруг лейтенант фон Рамин, даже не понизив голоса. — Слышите, унтер-офицер? Они там распивают горячий кофе! Какое бесстыдство хвалиться перед нами!

— Мы в это время тоже варим кофе, — заметил Отто.

— Вот то-то и оно! — добродушно рассмеялся лейтенант. — Когда лежишь в окопах, клянешь эту жизнь и дождаться не можешь смены. А с каким удовольствием мы бы сейчас забрались в сырой завшивленный блиндаж!

— Только тогда и смекаешь, как хорошо тебе было, когда попадешь в настоящую беду, — подтвердил Отто.

— Верно! — отозвался лейтенант. — Но, пожалуй, еще вернее сказать: в каком бы ты ни увяз навозе, нет уверенности, что тебя не ждет дерьмо еще похуже. Вы давно на фронте, унтер-офицер?

— С самого начала. С первого дня, господин лейтенант!

— Да вам, оказывается, повезло, приятель! — воскликнул лейтенант. — Вы еще испытали тот первый подъем, вы участвовали в победном марше! А я сразу со школьной скамьи попал в окопы, в эти плавающие в болоте окопы, в этой их вшивой Шампани. Вам не довелось там бывать, унтер-офицер?

— Как же, господин лейтенант, в долине Дормуаз.

— Вот и мы там лежали, приятель! Значит, вы можете себе представить, каково пришлось пареньку, только что со школьной скамьи, с еще не выветрившимся энтузиазмом и всякими высокими идеями. Сразу же — бух в эту топь и дерьмо, вшам на съедение! А вокруг озлобленные, мрачные, изверившиеся люди…

— Да, бывали дни, когда готов убить человека за то, что он не вовремя чихнул.

— Добро бы еще чихнул! — отозвался лейтенант угрюмо. — Единственно за то, что человек живет на свете — уже за это можно было его убить! Да, унтер-офицер! Сволочное было время. — Он осекся и мрачно заключил: —Впрочем, и сейчас оно не лучше.

— Глядя на вас, господин лейтенант, этого не скажешь. Такое у вас веселое, располагающее лицо.

— Да, такое уж у меня лицо, — равнодушно уронил лейтенант. — Послушайте, что я вам скажу, унтер-офицер! Осенью, в сентябре и октябре, мой полк раз двадцать направляли в один и тот же небольшой окопчик. «Гнилой аппендикс» — прозвали его мы, это и в самом деле было гиблое место, провонявшее гнилью. Никчемный огрызок сданных нами позиций. Никому он был не нужен, но у тех, наверху, он был обозначен на картах! Окопчик и в самом деле был никудышный, ни одного порядочного блиндажа, к тому же и недостаточно глубокий. Не было дня, чтоб его не обстреляли в дым и чтобы он не заваливался! И все же нас каждый день туда загоняли, он стоил нам сотен человеческих жизней, в конце концов его все же сдали, и никто о нем и не вспомнил. Так к чему же все эти жертвы?

Хакендаль заморгал.

— Конечно, если господин лейтенант хочет докопаться до смысла… — начал он с запинкой. — Ведь делаешь, что прикажут. Слишком много думать не годится. От этого только на душе тяжелее.

— Нет, нет! — горячо перебил его лейтенант. — Видите ли, унтер-офицер, кстати, как вас зовут? Хакендаль. Послушайте, Хакендаль, вы, конечно, росли в других условиях, но, в сущности, везде одно и то же. Было ли у вас в жизни что-нибудь такое, что вы бы могли любить и уважать? Подумайте хорошенько! По-настоящему большой человек, которого вы знали или хотя бы слыхали о нем, который думает не только о себе, не одержим мелким тщеславием? Видите, и вы о таком не слыхали! А ведь когда-то, да, когда-то бывали такие люди, и только теперь о них слыхом не слыхать. Все то, во что можно верить, чему можно поклоняться, все умерло, кануло без возврата, больше не существует.

Лейтенант поглядел на Хакендаля невидящим взглядом и продолжал:

— Но пока ты молод, надо иметь что-то, что можно уважать и любить. Надо иметь что-то, во имя чего стоило бы жертвовать собой. Пока ты молод, не хочется жить единственно для того, чтобы существовать. Хочется другого, чего-то большего!

Он снова умолк. Хакендаль внимательно глядел в его открытое приятное лицо, которое теперь нервически подергивалось. Еще только что он восхищался лейтенантом, его уверенным, независимым видом, а теперь убедился, что и у лейтенанта свои заботы, что и его гложет то же самое…

— Когда разразилась эта война, когда Германию зажали в тиски, когда всех нас объединяло одно чувство, думалось: вот она, эта идея! С каким воодушевлением, с какой радостью шли мы в окопы, — ведь мы обрели нечто, за что стоило отдать жизнь. И вдруг — кто бы мог ожидать — все такое серое, мрачное, угрюмое… Вроде того окопа-огрызка, за который принесено столько напрасных жертв! И без всякой пользы, — а ведь напрасных жертв мы не хотели приносить! Если все в целом исполнено смысла, то должен быть смысл и в малом. Согласны?

— Не могу судить, — сказал Отто. — Я был счастлив, что у меня появилась задача. Раньше у меня ее не было…

— Вот видите, то же самое и я! Но ведь в задаче должен быть смысл! Иначе какой в ней толк?

— Не знаю, господин лейтенант, я о таких вещах сроду не думал. Я так себе представляю: положим, мы залегли, кругом огонь, телефонная связь прервана, а офицеру понадобилось передать донесение в тыл. И тогда я беру пакет и делаю все, чтобы доставить его куда надо. Я ведь тоже не знаю, что в донесении и насколько оно важное…

— Да, — согласился лейтенант, немного подумав. — Это вы неглупо заметили, унтер-офицер, так тоже можно смотреть на дело!

Он надолго умолк. Восточнее и западнее уже непрерывно грохотали орудия, но на их участке все еще было спокойно, лишь изредка просвистит пуля или застрочит пулемет. А потом опять мертвая тишина.

— А все же, — сказал лейтенант, словно размышляя вслух, — быть безвестным посланцем, и только? Мы не так себе все представляли!

Он задумался, а потом со свойственной ему живостью продолжал:

— Да и посланцем к кому? Мы-то с вами здесь знаем, что к чему. Ну, а дома, на родине? Вы уже бывали в отпуску? Ну, конечно, бывали, раз вы тут с самого начала. Помните эти взволнованные смущенные лица? Помните, как вас все время просили рассказать про войну? И как они ничего не понимали, когда вы только и могли рассказать, что про грязь, да про холод, да про вечный голод. А они-то надеялись услышать сказочки о геройских подвигах… Да, геройские подвиги… И как они терялись, видя, до чего вам нелегко возвращаться назад? Как они дрожали, чтобы их любимый, их обожаемый сын и брат не показал себя трусом! И как старались вдохнуть в вас мужество! Ах, унтер-офицер, там, дома, понятия не имеют, что все это для нас значит! Какой для нас тут стоит вопрос!

— А какой стоит вопрос, если позволено спросить, господин лейтенант?

— Вопрос о нас с вами! О нас, молодых, — ведь мы и есть Германия! Чтобы жизнь опять приобрела какой-то смысл, приобрела цену — вот в чем вопрос! Вот о чем идет речь, унтер-офицер, — о вас и обо мне! И вы это знаете, а не знаете, так чувствуете!

— Что все это касается и меня, я уже, правда, не раз чувствовал, господин лейтенант! Но не думал, что это имеет какое-то значение. Мне даже стыдно становилось, зачем я так занят собой.

— Этого не надо стыдиться, унтер-офицер! Естественно, что человек думает о себе. Но надо думать не об одном себе!

Лейтенант умолк. Зубы у него почти безостановочно выбивали дробь, мороз усиливался. В этой проклятой воронке нельзя было далее пошевелиться, как бы их не засекли да не угостили ручной гранатой.