и капель, что нежно стекают по веслам.

Эта песня светлей, чем вода,

и светлее, чем кровь, что фонтанами бьет

из открытых артерий,

светлее, чем штык на полуденном солнце сияет,

вонзаясь, коля и рубя.

Словно море в ракушке, шумит сквозь кустарник

война.

Серый свет - это лужица, озеро, пруд,

серебристый, спокойно залегший меж синих

и мертвенных скал, где зарницы сверкают и бесится

гром.

Пока в эвкалиптах война завывает как стойло,

в котором голодные бесятся львы,

спокойные серые сумерки плавно смывают и шум,

и стрельбу, и пространство, и время,

и дамбы крошит, возведенные жизнью и всем, что

пришло и ушло.

Над пальбой пулеметов,

над посвистом пуль,

над войной, над всемирным пожаром, над пламенем

смерти,

над годами, над веком

тянут руки друг к другу ребенок и взрослый мужчина,

и серые сумерки им позволяют коснуться друг

друга, при этом пролиться

не дав ни единой слезе.

Американский передвижной госпиталь

Аддис-Абеба, 4 мая 1941 г.

БАЛЛАДА О ВОЕННОПЛЕННОМ

Здесь, от волн и от моря вдали,

посредине далекой страны,

проносится легкая чайка

немыслимой белизны.

Два крыла, распластанных гордо,

над равниной вознесены,

чайка рвется прямо в зенит,

и падает с вышины,

и снова скользит в небеса,

где бегут облаков табуны,

словно только раскрытые крылья

ей для свободы нужны,

словно знать ни о чем не хочет

высоко над миром она,

словно эта легчайшая плоть

из эфира сотворена,

словно ей не нужны в облаках

ни спокойствие, ни тишина.

И вот у самой земли,

омытая легким теплом,

верхушки хлебов зеленых

задевает она крылом.

Но проходит короткий миг,

и взмывает она под углом

туда, где шальные ветра

рвутся в небесный пролом,

взвивается, мчится все выше,

взметнув золотую пыль,

и, как знаменем, чайкой машет

белый облачный шпиль.

Я спросил конвоира: "Отсюда

до Бриндизи - сколько пути?"

Конвоир посмотрел на меня

удивленно, печально почти.

"Что, синьор? - Похоже, ему

надоело молча идти.

Миль десять, а может быть

и поболее десяти..."

То парит высоко над нами,

то падает, словно звезда,

прямо в клевер, не оставляя

в воздухе ни следа,

то мечется крестиком белым

над люцерной туда и сюда...

Над лагерем чайка скользит и кричит,

и доносится эхо:

"Ты хочешь знать дорогу к морю, да?

Проведать, сколько миль до городка

у моря? Я скажу наверняка:

ни в дальней дали нет, ни в ближней близи

дороги до Бриндизи, до Бриндизи.

Есть лишь тропа, которая узка,

как долгая и скучная строка,

тропа, что в стороне от большака

лежит - как соль морской волны, горька,

она крута, над нею вьется пыль

тропа длиною в десять тысяч миль!"

"А Бриндизи лежит возле моря?"

спросил я, глядя на юг.

Он ответил, и голос его потеплел:

"У самого моря, друг.

Шумное место, скажу тебе. Много домов и лачуг.

Выйдешь на улицу - столько народу вокруг.

Море плещется у причалов,

а в море полно кораблей

лодочек, шлюпок и яхт,

мачт и высоких рей,

ржавых бортов торговых судов,

в ряд - посветлей, посмуглей,

а те, что в дальние страны идут,

всех больше, всех тяжелей..."

Словно в синей морской глубине,

плещется рыбья стайка,

через воздушные ямы

скользит белоснежная чайка.

То падает, то взлетает она,

как серп в руке жнеца,

проносится, крыльями свет ловя,

блестит, словно капля свинца,

золотые колосья солнца связывая в снопы,

по лучику отсекая от солнечного венца,

рубит, режет, кромсает воздух,

но не оставляет рубца,

и над ландшафтом зеленым

эхо звучит без конца:

"Зачем на волю рвешься ты?

Зачем на волю рвешься ты?

Зачем глядишь глазами сироты

туда, на юг, в страну своей мечты?

В ту сторону, где море? Над Бриндизи,

да, над Бриндизи, прямо над Бриндизи

всю ночь бомбардировщики гремят,

и за снарядом падает снаряд,

а утром рейды тишиной полны,

и корабли досматривают сны,

и пеною пути занесены

к далеким берегам твоей страны.

Нет больше в море никаких дорог,

над океаном не плывет дымок,

лишь по утрам волна наискосок

обломки мачт выносит на песок.

Жестокосердно море, и лукав

его лишенный постоянства нрав.

Но у войны - еще жесточе нрав:

она гремит, пути в морях поправ!

Средь волн морских дороги больше нет,

где я несла, паря, на крыльях свет,

где ты искал среди высоких звезд

Полярную звезду и Южный Крест.

О море ты мечтаешь здесь, в плену,

следишь за мной и рвешься в вышину,

ты не вернешься в дальнюю страну.

Ты не вернешься в дальнюю страну.

Дороги нет... я знаю лишь одну

дорогу под родные небеса,

где блещет белой пены полоса

и кораблю покорны паруса,

но этот путь и зыбь со всех сторон

лишь сон, всего лишь сон, всего лишь сон!"

Концлагерь Турутано, Италия,

декабрь 1941 года

БЕЛАЯ ДОРОГА

Ты будешь знать, как горестен устам

Чужой ломоть, как трудно на чужбине

Сходить и восходить по ступеням.

Данте. Рай, песнь семнадцатая

(Перевод М. Лозинского.)

Белая вдаль от концлагеря вьется дорога

сквозь сияние залитых солнцем полей, туда, за край окоема,

где лишь рощицы светлых олив и беленые стены

одинокой маленькой фермы,

рассекая зеленую ширь и равнинный простор

прямо к морю.

Белая вдаль от концлагеря вьется дорога,

по земле, не затронутой, хочется верить, войной,

где люди работают в поле,

сгибаясь, опять разгибаясь, пот отирая со лба

и снова сгибаясь,

и крестьянские жесткие сильные руки в мозолях

черны от суглинка,

чтобы грубые комья земли претворились

в хрустящий коричневый хлеб,

чтобы выжать из темной и древней земли

драгоценную сущность вина,

что под осень запенится в бочках,

расплавленной медью сверкая,

расточая малиновый блеск.

Белая вдаль от концлагеря вьется дорога,

хутора, деревушки, поселки минуя, - Сан-Пьетро,

за ним - Тутурано...